пришедший в палату снять допрос, не смог снять показания. По той причине, что рот подследственного был запечатан, а через трубку в боку он мог пить спирт, но не разговаривать.

Следователь особого отдела захлопнул пустой блокнот и даже пожал Моне руку на прощанье:

— Желаю скорейшего выздоровления!

Стукача из контрразведки перевели в другой госпиталь, и в этом остался только один раненый в зад. Летчик-еврей, не расстававшийся со своей фуражкой.

Когда Моня окончательно пошел на поправку и с него сняли гипс и вставили зубы, он довольно близко сошелся с летчиком, не без удовольствия обнаружив, что образованный еврей из Москвы знает даже несколько слов на идише.

Например, слово «тохес» он произносил очень вкусно, без всякого акцента, словно он — не москвич, а чистокровный литвак.

Потом они даже переписывались и обменялись двумя-тремя открытками. Связь прервалась не потому, что Моне было лень писать — за него писал Фима Шляпентох. А потому что летчик погиб. На сей раз пуля попала, как у всех нормальных людей, не куда-нибудь, а в голову.

А после этого обычно уже не пишут.

Фирочка-козочка

Это случилось в госпитале. Когда Моня еще был закован в гипсовый хомут с желобком для носа и не мог произнести ни слова, потому что вся его челюсть была раздроблена на куски, а потом из этих кусков была собрана заново. В этом хомуте Монина голова была похожа на кадку, в которой растет кактус. Кадкой служила толстая гипсовая повязка, вдвое шире головы, а кактусом были остаток лица и макушка, торчавшие из этой кадки. Для пущего сходства с кактусом остриженный в госпитале Моня порос короткой колючей щетиной.

Но Моня был молод. И, как потом справедливо говорила Роза Григорьевна, — а кто такая Роза Григорьевна, вы скоро узнаете, — у товарища Цацкеса разбита только челюсть, все остальное — будь здоров, не кашляй. Так что для невинной еврейской девушки из приличной семьи он представляет серьезную опасность.

Обитатели госпиталя на весь город славились своими амурными похождениями. Без рук, без ног, а главное, без одежды, в госпитальных халатах или просто в нижнем белье, они умудрялись на связанных, простынях спускаться по ночам с любого этажа, преодолевать высокий забор и до утра нежиться под лоскутными одеялами у своих зазноб.

Моня не мог разговаривать, но был в состоянии слушать. И в изобилии выслушивал исповеди инвалидов, вернувшихся из ночных вылазок. Они избирали Моню для своих восторженных излияний потому, что рот у него был запечатан гипсом, и он никогда не перебивал рассказчика.

Особенно грозным ходоком слыл в госпитале сержант Паша Кашкин. Правда, назвать ходоком его можно было в одном смысле — ходок по бабам. Потому что в прямом смысле — Паша ходок был слабый: правую ногу ему оттяпали до колена — осталась короткая культя, обмотанная марлей, и он не ходил, а скакал на костылях, выставив эту культю, как укороченный минометный ствол.

Культя и была его главным инструментом в делах любовных.

— Понимаешь, друг, — говорил он Моне, обняв его за гипсовый хомут и задушевно глядя в глаза, — с этой культей я любую бабу беру. Никуда от меня не денется. Не веришь? Мне бы только завалить ее на кровать… Или… в траву… Дальше культя сама все сделает. Я — скок на бабу, культей упрусь в живот — попробуй скинь меня. Русская баба, она жалостливая. Ну, куда инвалида сбрасывать — я же убиться могу! Значит, она резких движений себе позволить не может. А я времени зря не теряю: шурую, шурую под юбкой, и — в дамки. Куда ей теперь деваться? Я — тама. Остается только помогать инвалиду Отечественной войны: подмахивать как следует.

Паша Кашкин дошуровался до триппера и надолго исчез из поля зрения. Его перевели в тот самый корпус, который был отделен от остальных корпусов госпитальным парком.

Моня был лишен дара речи. Но у Мони остались глаза. И уши. И это открыло ему мир в алмазах: Моню посетила любовь.

У госпиталя были свои шефы — рабочие местного завода. Какие в войну рабочие? Сплошные женщины. Эти шефы приезжали к раненым и давали концерты художественной самодеятельности. Они пели и танцевали, молодые и старые женщины. В одиночку — соло, парами — дуэтом, и все сразу — хором. Чтобы хоть немножко скрасить унылую жизнь искалеченных солдат, отвлечь их на время от болей и тяжких дум.

Концерты давались в столовой. Столы сдвигали к стене и превращали в эстраду, а стулья ставили рядами. На них сидели безногие и безрукие, с ранениями в грудную и брюшную полости, и такие, как Моня, с покалеченной головой. Не сидела на стульях только одна категория инвалидов — с ранением в задницу. Те стояли у стены друг за дружкой, с интервалами, чтобы случайно не задеть больное место.

На одном из таких концертов Моня увидел ее. Худенькую — в чем душа держится? — девушку на тонких ножках и с тонкой шейкой. Лет восемнадцати, не больше. Моня поначалу и лица-то ее не разглядел. Его ослепили ее волосы. Эти волосы вызывали у Мони профессиональное восхищение. Роскошные натуральные волосы медного цвета, того самого цвета, ради которого щеголихи всего мира изводят пуды краски, а лучшие парикмахеры трудятся до седьмого пота. При таких волосах обязательно бывает белая- белая кожа. И веснушки. Бледные-бледные. Намек на веснушки.

И еще у этой девушки были зеленые глаза. Это Моня разглядел потом и был окончательно сражен.

Она стояла на сцене, тоненькая — вот-вот переломится, — и ждала, когда аккомпаниатор даст вступление, а Моня смотрел на ее волосы и думал о том, что он с наслаждением поработал бы над ними и сделал бы из нее такую куклу — хоть на выставку дамских причесок посылай.

Она — единственная из всех на этом концерте пела на идиш. Еврейскую колыбельную. У Мони засвербило в носу, как только аккомпаниатор взял первый аккорд. Кровь прилила к голове, глаза увлажнились. Что-то родное и теплое нахлынуло на Моню — аромат его детства, что ли…

Тоненьким, неровным голоском девушка запела, и каждый звук обжигал его сердце:

Унтер Идэлес вигелз Штеит а клор вайсэ цыгелэ…[8]

Бог ты мой! С тех пор, как Моня себя помнит на земле, эта песня вмещала для него маму, всю семью, родной дом и город Паневежис на севере Литвы.

Унтер Идэлес вигелэ Штеит а клор вайсэ цыгелэ, —

пела ему мама, когда он был в колыбели. Потом он слышал ту же песенку, когда в этой колыбели лежали его младшие сестренки и братик, которые остались у немцев в Паневежисе, и он ничего не знал об их судьбе.

Дос цыгелэ из гефорн гандлэн, — Дос вет зайн дайн баруф. Рожинкес унд мандлэн…[9]
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату