друзья, — это помогает жить.
— Но мне, право, не в чем исповедоваться, Аллен! Не думаете же вы, что за этим стояла какая-то корысть?
— Боб, только не делайте ошибки. Вы на грани того, чтобы сделать непоправимую ошибку: то есть сказать мне половину правды. Я знаю, как делают суперагентов. Я наблюдал за работами, подобными вашей с Кохлером, и смотрел на это сквозь пальцы, потому что с самого начала догадывался о случившемся и страховал моих мальчиков. Я понимаю, как страстно вам хотелось
— Зачем писать? — тихо спросил Макайр. — Вы и так все поняли... Верно поняли... Это была ставка моей жизни... Неужели вы не верите мне?
— Верю, — ответил Даллес, упершись своими мудрыми добрыми глазами в его расширившиеся зрачки. — Но мне нужна гарантия, Боб. Жизнь приучила меня страховать рискованные предприятия.
Через три дня после того, как «исповедь» была получена, Даллес встретил Макайра в государственном департаменте, встретил «совершенно случайно», обменялся рукопожатием и, не выпуская изо рта свою прямую английскую трубку, сказал так, что это было слышно только им двоим:
— Все хорошо, Боб, живите спокойно, мои друзья в курсе произошедшего... На днях свидимся, я объясню вам то, что надо будет сделать...
Он объяснил ему, что надо было делать: Макайр стал некоего рода тайным курьером между Гувером, министерством юстиции и Даллесом, причем если формально он должен был координировать акции отдела разведки государственного департамента в плане его кадровой политики с пожеланиями, которые ему высказывались Пентагоном (подбор и расстановка военных атташе), ФБР (изучение личных дел дипломатов и разведчиков) и министерством юстиции (надзор за соблюдением законности), — то отныне он фактически работал на Даллеса, не предпринимая ни одного шага без того, чтобы не проговорить заранее все препозиции со своим спасителем.
Именно Макайр и оказался той фигурой, в которой Даллес так нуждался; замышляя свой удар по ОСС еще летом сорок пятого; как всякий талантливый разведчик он понимал, что черновую работу, связанную с риском разоблачения и публичного скандала, должен вести такой человек, который готов на все и никогда не заложи т босса.
Возможность разоблачения (люди ОСС — зубасты, за себя драться умеют, особенно те, которые пришли сюда в начале войны из левого лагеря, во всем и всегда ориентировались на Рузвельта) и связанного с этим лишения заработка в государственном департаменте была соответствующим образом подстрахована: брат Макайра, вполне надежный человек, никак, ни во что, понятно, не посвященный, был приглашен на работу в ИТТ и готовился к тому, чтобы занять место директора филиала концерна в Монтевидео; помимо заработной платы ему выделили определенное количество акций, которые он положил в банк на свое имя, хотя был уведомлен о том, что распоряжаться этими средствами должен Роберт — «в целях национальных интересов страны». Когда Макайр узнал, сколько стоят эти акции, ему стало понятно, что за всю свою деятельность в государственном департаменте, да и в любом другом правительственном учреждении, — даже если предположить, что жить он будет до ста лет и столько же лет сидеть в своем кресле, — он не сможет заработать и третьей части того, что оказалось принадлежащим ему в результате благодетельства Аллена Даллеса и тех сил, которые за ним стояли.
Штирлиц — VII (Мадрид, октябрь сорок шестого)
Штирлиц вылез из такси, вызванного ему Кемпом, поднялся в свой номер, удивившись тому, что старика, сидевшего на этаже, не было на месте; обычно он чутко дремал в кресле, укрыв ноги, раздутые водянкой, тяжелым баскским пледом.
Штирлиц включил свет — тусклый, уныло-пыльный, устало снял мятый пиджак, обернулся и сразу же натолкнулся взглядом на человека, который спал на его узенькой кровати, не сняв ботинок; ботинки были тупорылые, американского фасона, как и на Джонсоне. Человек действительно спал; даже хороший профессионал не мог бы так точно сыграть ровного похрапывания, неловкой позы, да и розовые помятости на лице говорили за то, что необычный гость лежит на его кровати не менее часа, а то и двух; сморило, видимо, бедолагу, пока ждал.
Штирлиц мгновение стоял возле двери, продумывая, как ему следует поступить: то ли разбудить незнакомца, то ли уйти из номера, то ли лечь спать на маленький жесткий диванчик, стоявший в закутке, возле умывальника, — туалета в номере не было, приходилось ходить в самый конец коридора: душевая была на первом этаже, каждое посещение стоило семь песет; вода шла то холодная, то горячая; ничего не попишешь, пансионат с одной звездочкой; раньше в таких жили проститутки, студенты и бедные иностранцы, приехавшие в Мадрид, чтобы изучить язык.
Он выключил свет, аккуратно повесил пиджак на спинку стула и устроился на диванчике, досчитай до ста, сказал он себе, и ты уснешь; ну их всех к черту; ты не понял, чего от тебя хотят, все слишком запутанно, никакой логики; нет, конечно же, логика есть, их логика, непонятная тебе; значит, надо ждать; ничто так не помогает
И он уснул, словно провалился в темноту.
...На грани пробуждения Штирлиц вдруг увидел громадный луг, совершенно белый из-за того, что весь был усыпан полевыми ромашками, и по этому бело-желтому лугу шли Сашенька и Санька; она совсем еще молодая, он никогда не видел ее иной, а Санька был в немецкой форме без погон, но отчего-то босой, ступни совершенно восковые, с синими прожилками холодных, безжизненных вен; если Сашенька казалась веселой, близкой, живой, то сын — из-за этих страшных восковых ног — был весь пепельный, как бы нереальный, и вокруг его головы вился рой красной мошкары.
Он вскинулся с диванчика; было еще темно, значит, спал не больше часа; человек на его кровати сжался в комочек, положил ладонь под щеку, чмокал, словно младенец. Это сладкое чмоканье отчего-то разъярило Штирлица; он достал сигарету, закурил, тяжело затянулся и сказал:
— Слушайте, пора и честь знать, у меня ноги затекли.
Чмоканье прекратилось, человек на кровати затаил дыхание и — Штирлиц почувствовал это — спружинился.
— Вы ведь говорите по-английски, — сказал, наконец, человек, откашлявшись, — я плохо понимаю немецкий.
— Ложитесь на диван, я хочу поспать на своей кровати, — сказал Штирлиц. — Ноги свело.
— Я ждал вас с двенадцати, извините за вторжение... Я менял скат, именно я должен был подобрать вас на дороге, вам ведь говорили мои коллеги про голубой «форд».
— Говорили... Что ж так долго меняли скат? Я шел минут двадцать по шоссе, все ждал, когда пульнут в спину.
— Я всегда стрелял в лоб, мы ж не гестапо, — человек поднялся с кровати, потянулся так, что Штирлиц услышал, как хрустнули его суставы, включил свет и, улыбнувшись, сел на стул к колченогому маленькому столику. Ранняя седина делала его лицо благородным, глаза были круглые, иссиня-черные, умные, со смешинкой. — Это ведь я должен был накормить вас сказочным обедом. Придется дождаться утра, пойдем сказочно завтракать.
— Вы, наверно, недавно в Испании, — заметил Штирлиц, не поднимаясь с диванчика. — Здесь отсутствует институт сказочных завтраков; в «Ритце» дают кофе и джем с булочкой, скучно; надо ждать десяти утра, когда откроются испанские таверны, только там можно полакомиться осьминогом, колбасками и тортильей...
— А сейчас только семь, — сказал человек, посмотрев на часы. — Сдохнешь с голода. Может, пока что обговорим ряд вопросов, представляющих взаимный интерес? Не против?