— Это все, что у меня есть. Как! Вы не решаетесь?
Она прищурилась: папиросный дым ел ей глаза.
Достала из сумочки носовой платок — точно такой же, какой нашли в чемодане Вринса, резную металлическую коробочку с губной помадой, пудрой, тушью для ресниц и вытряхнула на койку тонкую пачечку кредиток.
— Считайте… Десять марок. Пятьдесят бельгийских франков. Три французские бумажки по десять франков…
Да, забыла! Два с половиной голландских флорина.
Она смахнула на пол пустую сумочку, еще теснее прижалась к переборке и повторила:
— Это все.
Если в голосе ее и слышалось возбуждение, то приглушенное. Лицо у нее стало совсем обыкновенным и мало чем отличалось от лиц, знакомых Петерсену.
Однажды его шестнадцатилетняя соседка, с которой он гулял в горах, споткнулась о корень ели и вывихнула себе ногу. Она была кокетлива. Еще за минуту до падения подшучивала над ним. Она не заплакала. Даже продолжала улыбаться. Но лицо у нее стало жалкое, растерянное, пошло пятнами, губы беспомощно задрожали.
Сейчас Катя чем-то напоминала капитану эту молодую норвежку; в свою очередь, девушка безусловно почувствовала, что он смотрит на нее новыми глазами: недаром она так неожиданно и незаметно запахнула пижаму.
— Так вот, мне нечем рассчитаться даже за шампанское, которым я вас угощала. У меня было ровно на билет — шестьсот марок, если я не ошибаюсь. Все, что оставалось сверх этого, я спустила в последнюю ночь в Гамбурге.
— С Вринсом в «Кристале»?
Разговаривать Петерсену было бы удобней сидя. Но сесть он мог только на край койки, то есть слишком близко к девушке, пол был загроможден вещами, и, чтобы не наступить на них, Петерсену пришлось стоять, широко расставив ноги.
— Что вы собирались делать в Киркинесе?
Она не ответила, лишь с сожалением поглядела на него и пожала плечами.
— Оставьте меня! Что вам за прок от этих разговоров? Передайте мне лучше сумочку.
Она достала из нее зеркальце и с иронией оглядела себя. Схватила губную помаду, но тут же отшвырнула.
— Есть у вас родные?
— Какое это имеет значение? В Киркинесе вы просто сдадите меня в полицию за неоплаченное шампанское и вино, которое я пила за столом. А стюард не получит чаевых.
Заплачь она, рви на себе волосы — и тогда Петерсен не почувствовал бы в ней большего отчаяния, большей подавленности.
— Вы завтракали? — спросил он только затем, чтобы не молчать.
— Нет.
Ногти на ногах — она касалась ими капитана — были такие же розовые и ухоженные, как на руках.
— Вам известно, что часть похищенных денег найдена в каюте третьего помощника?
— У Вринса?
Наконец-то вскинулась и она. Не глядя, отшвырнула папиросу.
— Что вы сказали? Это невозможно! Неужели вам не понятно, что этого не может быть?
Девушка попробовала приподняться, но в слишком тесной каюте ей некуда было поставить ноги и пришлось встать коленями на койку.
— Послушайте, капитан. Даю вам слово, что…
Тут руки ее опустились, она смолкла, устало понурилась, и Петерсен заметил, что кожа у нее на лбу покраснела: простудный прыщик.
— Уходите! Вы не поверите мне, даже если я… И все-таки это нужно как-то уладить.
— Вы были на улице Деламбр в Париже?
Она не вздрогнула, словно ждала этого вопроса.
Лишь опять пожала плечами и повторила:
— Уходите.
Потом неожиданно спохватилась:
— Где Вринс?
— Стоит вахту на мостике.
— Оставьте меня. Я должна…
Она встала на чемодан. Сняла с вешалки платье.
— Вам, кажется, угодно оставаться здесь?
Катя приняла решение — это чувствовалось. Она неожиданно сбросила с себя пижамную куртку и натянула платье.
Не найдя повода, которым он мог бы объяснить свой уход, Петерсен молча отступил. В ресторане прибор его еще стоял на столе, у дверей ждал стюард.
— Завтракать будете, капитан?
Однако Петерсен поднялся в салон, где Эвйен беспокойно расхаживал взад-вперед, а Шутрингер опять играл в шахматы сам с собой, что не помешало ему поднять голову и осведомиться:
— Нашлись мои две тысячи марок?
— Пока что нет.
— Не понимаю одного: куда делись десять тысяч крон и золотые монеты, — начал Белл Эвйен, видимо долго размышлявший об этом. — Вору незачем было делить деньги на две неравные части. Это имело бы смысл только в случае, если бы мы куда-нибудь заходили.
— Вор принял все меры предосторожности! — проворчал Шутрингер. Он сделал ход черным слоном, подпер подбородок рукой и обдумывал положение. — И теперь, когда у него есть…
Петерсен увидел тень, мелькнувшую за иллюминаторами, и, хотя не узнал проходящего, у него сложилось твердое убеждение, что это Петер Крулль.
— Каково мнение инспектора? — продолжал Эвйен. — Вы не находите, капитан, что наш полицейский — человек неглупый? Он напоминает мне… Как бы это сказать?..
— Обыкновенного полицейского, — снова вставил немец в очках.
И, проведя языком по губам — так они пересохли у него от напряжения, — он передвинул ладью на три клетки и пробормотал себе под нос:
— Шах и мат!
Спускался вечер. Теперь только горы излучали свет, да и тот был какой-то неестественный. Серые тона постепенно темнели, и волны, сливавшиеся на горизонте с небом, были совсем уж чернильного цвета.
Когда капитан вышел и направился к трапу на мостик, оттуда спускался Крулль с прилипшим к губе окурком.
Встреча с капитаном явно не привела его в восторг.
— Зачем лазил наверх?
— Подышать — я сейчас свободен.
— Ты что, читать не умеешь?
И Петерсен указал на объявление, запрещающее посторонним вход на мостик.
— Это первый пароход, где…
— С кем говорил?
— Ни с кем. Все молчат, как треска.
У капитана появилось неприятное ощущение, что собеседник старается прочесть его мысли. Это было ему тем более неприятно, что в них сейчас царил сумбур.
— Убирайся! — процедил он и пошел вверх по трапу.
Лоцман, стоявший у компаса, указал Петерсену рукой на запад и объявил: