— Вы, надеюсь, не просите больше отставки?
Молодой человек молча покачал головой.
— В таком случае могу выдать вам авансом жалованье за первые три месяца. Ваш оклад — четыреста крон, трехмесячный составит тысячу двести.
— Но это же полностью…
— Идите!
В шесть Петерсен вызвал стюарда.
— Как там инспектор?
— Все еще спит. Просил разбудить по приходе в Хаммерфест. По-моему, пора.
— Сначала принесите мне обед в каюту. Пока не пришвартуемся, Йеннингсу нечего делать.
Судно опять шло во тьме. Но волны почти не было.
Подойти к причалу удалось на редкость плавно, без единого толчка.
Не успели завести швартовы на кнехты, как Петерсен выглянул в коридор, вернулся в каюту и налег на еду — не то чтобы со зверским аппетитом, но с какой-то неестественной основательностью.
Он даже велел подать вина, чего с ним никогда не бывало, и что вынудило стюарда потерять без малого четверть часа на поиски ключа от шкафа, где хранилось спиртное.
В конце концов ключ нашелся в кармане у самого капитана. Тот извинился и тут же спросил:
— А фруктов у нас нет?
Докеры выгружали товары, тащили новые.
Наконец Петерсен вытащил из кармана часы:
— Разве Йеннингс не просил его разбудить?
— Да, да. Иду.
Города было не видно, если не считать редких домиков, занесенных снегом до середины окон.
Капитан все еще обедал. Сквозь полуоткрытую дверь он увидел Вринса, вернувшегося в палубы, и на него пахнуло ледяным воздухом.
В ту же секунду появился Йеннингс, еще заспанный и еле ворочающий языком.
— Не выдержал! — вздохнул он. — Я, кажется, мог бы двое суток подряд проспать. Где мы?
— В Хаммерфесте.
— Давно?
— Добрых двадцать минут.
— На берег никто не сходил?
— Не знаю. Я так проголодался, что велел подать обед в каюту.
Инспектор вышел. Слышно было, как он снует туда и сюда. Через минуту он возвратился.
— Знаете, Кати Шторм, нигде не видно.
— Серьезно?
— Я беспокоюсь. Она ведь тоже способна броситься в воду. Дам-ка я телеграмму в Ставангер.
Десять часов? Одиннадцать?
Когда стоишь на мостике, а температура восемнадцать — двадцать градусов ниже нуля, течение времени как-то перестает ощущаться.
Они стояли втроем, прислонясь к ходовой рубке:
Петерсен посередине; справа лоцман, чудовищно толстый в меховой шубе; слева неподвижный, слишком напряженный Вринс.
Случайность? Как бы то ни стало, в момент, когда «Полярная лилия» в очередной раз тяжело перевалилась с боку на бок, рука третьего помощника нащупала руку капитана и нерешительно пожала ее.
— Уехала? — спросил Петерсен сквозь шарф.
— Нашла лапландца с санями и двумя оленями. Но. ведь впереди такие горы!..
Голос Вринса звучал глухо от подавленной тоски и тревоги.
— Она не пыталась?.. — начал было капитан.
— Она запретила мне сопровождать ее.
Молчание длилось не то минут пятнадцать, не то целый час. Глаза искали огни буев. Чей-то голос произнес:
— Хоннингсвог.
Первый порт на Ледовитом океане.
Когда лоцман зашел в рулевую рубку — на ветру не прикуришь, — Вринс скороговоркой выпалил:
— Знаете, она мне все сказала. У них кончились деньги. Телеграфировать отцу в Берлин они не решились. Вынуждены были остановиться в Брюсселе — там у них друг. В Гамбурге безуспешно стучались во все двери. Потом, отчаявшись, Зильберман пошел к Штернбергу, своему дяде, и наплел какую-то вымышленную историю. Это его и погубило: вскоре советник получил французские газеты. А у него пятнадцатилетняя дочь.
Катя, вернее, Эльза — это ее настоящее имя — обожает свою кузину.
Бортовые огни озаряли их своими зелеными и красными лучами — динамо наконец заработали.
Лоцман чиркнул спичкой, и пламя осветило его склоненную голову в меховой шапке.
— Эльза Зильберман, — повторил Вринс и пояснил:
— Родители ее матери живут в Финляндии. Она попробует…
Он вытащил папиросу из золотого, знакомого Петерсену портсигара.
— С девятьюстами крон… Вы же понимаете! Даже если они живы, им о ней ничего не известно. Ее отец женился вторым браком на актрисе.
Они стояли плечом к плечу у скользкой холодной рубки. Тяжело ступая, вернулся лоцман и проворчал:
— А гудок?
На этот раз сам капитан поднял руку и потянул за ручку, возвещая о прибытии «Полярной лилии» в Хоннингсвог, где к причалу уже стягивались сани, груженные треской.
В зеленом свете вырисовывался профиль Вринса с оттопыренной губой.
И тут в голове Петерсена веером развернулась вереница образов: стройные ноги в черных шелковых чулках, которыми он любовался однажды вечером; увеличенный фотопортрет его жены на переборке в каюте и маленький любительский снимок — его ребятишки в белом; выпуск в Делфзейле и светлые перчатки воспитанников, самые юные из которых взобрались на реи; господин Вринс-отец в колониальном костюме за столом в стиле Людовика XVI.
— Такие, как Катя, не про нас, старина! — пробормотал он.
Но он так и не нашел слов, чтобы выразить ими новый наплыв образов: Шутрингер, делающий гимнастику на палубе; окровавленный труп Штернберга; все тот же Шутрингер, крадущий ампулы, глотающий морфий, вздрагивая от малейшего шороха и с безумными глазами прыгающий за борт; или, наконец, Петер Крулль, который когда-то владел особняком на Якобштрассе, а теперь восемь часов кряду лопатит черный уголь в черной яме.
«Ладно! Зато одним мужчиной стало больше».
И капитан отвернулся, чтобы не видеть ни грустной, чуть вымученной улыбки Вринса, ни его глаз, устремленных к белым, как больничная палата, горам, где тряские сани километр за километром приближались, должно быть, к границе с Финляндией.
1