блестевшей в темноте от бесчисленных огней, и оглянулся на белеющий позади него дом. Корпусов на самом деле было три, совершенно одинаковых, но он-то уже знал, на какой из них следует молиться. И охваченный настоящим религиозным экстазом, исполнил вслух — к счастью, не во весь голос, а то могли бы и в ментовницу забрать! — последнее из запомнившихся четверостиший. Разгонов в нем противоречил сам себе: только что уверявший нас, что мечтает о смерти следом за любимой, он заявлял что именно ради неё умирать не вправе. Логика отсутствовала напрочь, зато присутствовала музыка. И именно это приводило Тимофея в восторг:

Я не умру, я умирать не вправе. На расстоянии протянутой руки Как крик: «Останься!» в голубой оправе Твой Белый Дом На Берегу Реки.

У Редькина оправа получилась черная, но это тоже было сильно. А дальше там следовали ещё две строфы, написанные в таком же размере и явно посвященные Маше, но как бы совсем на другую тему. По мере того, как Редькин удалялся от Белого Дома На Берегу Реки, именно эта тема становилась для него все важнее и важнее. Он ведь ещё и в здание зашел, даже поднялся на этаж и постоял перед квартирой, еле удержавшись от того, чтобы позвонить. Кого бы он там застал — страшно подумать! А ведь просто вспомнился ещё один эпизод, вычитанный у Разгонова, когда тот на следующий день после смерти Маши приезжал к её отцу и пил с ним водку, они сидели вдвоем на кухне, перекидываясь короткими фразами, а девочка даже ещё не была похоронена… Редькин словно провалился на пятнадцать лет в прошлое. В чужое прошлое. Абсолютно сюрреалистическое ощущение. И эту чертовщину все никак не удавалось стряхнуть с себя до конца, он даже остановился, съехав с моста у Войковской. Прижался к бордюру, покурил, успокоил нервы, только после этого тронулся дальше.

И вот тогда, четко попадая в резонанс с его пульсом, застучало в мозгу второе, не до конца понятное, но явно завершенное разгоновское стихотворение.

Когда в году всего четыре дня, Весна сменяет зиму, осень — лето, И без любви темно, как без огня, Бал правит суета, и нет ответа. Кромешный мрак, полмира заслоня, Становится не отличим от света. Когда в году всего четыре дня, Не спится вам с заката до рассвета. И в дали необъятные маня, Взмывая ввысь, как птица, как ракета, Вторая жизнь приходит к вам сама, И наступает вечная зима.

Год, состоящий из четырех дней, в голове укладывался плохо, какого именно ответа искал человек, тоже оставалось неясно, со второй жизнью и вечной зимой — полный туман, если только это не такой длинный эвфемизм, подобранный к слову «смерть». А вот многое другое у Редькина уже было. И без любви темно, и мрак, заслонивший полмира, который то ли мрак, то ли свет; и суета, и необъятные дали, и конечно же, не спалось по ночам. В общем, это были стихи про него. А ещё Тимофей с неумеренной радостью обнаружил, что поэзия Разгонова легко раскладывается на составляющие: фразы, слова, образы, рифмы. Это была очень простая, предельно четко, можно сказать, механистично выстроенная, поэзия. Идущая от прозы. Он это понял, и ему сразу стало легче — наконец-то хоть что-то рациональное! К дому подъехал уже в весьма приподнятом настроении. Мечтал обо всем хорошем: о больших деньгах, об интересной, но спокойной жизни, о Юльке и о Маринке одновременно. Как это у него совмещалось — непонятно, но именно хотелось любить обеих. Романтик хренов!

А Маринка с порога огорошила. Он даже не успел рассказать про свое безумное путешествие (а ведь собирался!):

— Зубы нормально вылечил? — и не дожидаясь ответа: — А я тут Полозову звонила!

— Нормально, ещё один сеанс остался. Зачем ты звонила Константину?

— А вот хотела узнать, читал ли он писателя Разгонова.

— Ну и как? — Редькин насторожился.

— А он с ним в одном классе учился.

— Ни фига себе! — только и сказал Тимофей.

Чего-то подобного он, признаться, и ожидал, только почему-то думал, что это Вербицкий окажется одноклассником Разгонова. Может, поэтому и не спешил впутывать Майкла. (Где логика, ё-моё?!)

— А потом? — полюбопытствовал он все-таки, так как Маринка молчала, давая время переварить.

— Потом они тоже общались, во взрослом состоянии — намного реже, но все равно дружили до последнего.

— До чего последнего? — не понял Тимофей.

— Так ведь этого Разгонова убили в девяносто пятом, то ли бандиты, то ли гэбэшники. Неприятная была история. Константин о подробностях умолчал. Позвони ему сам.

— Не буду, — рявкнул он сердито, будто эта Маринка была виновата в гибели Разгонова.

И ужасно расстроился. Но, проанализировав свои чувства, с удивлением обнаружил, что его опечалило не столько перемещение живого писателя в разряд мертвых классиков, сколько огорчило собственное удивительное равнодушие по этому поводу. Во, какая петрушка! Весь этот день он воспринимал Михаила Разгонова ни много, ни мало как собственное alter ego, а теперь когда , по существу, половину его личности объявили трупом — никаких эмоций. Понятно: остались тетради, остались стихи в памяти, остались эмоции, и Белый Дом На Берегу Реки остался. А больше ведь ничего и не было. Редькин же не знал Михаила лично, не видел никогда его лица — о чем переживать? Может быть, в этом дело? Может быть. Но он все равно продолжал расстраиваться.

Кстати, во второй тетрадке были как раз фрагменты «Подземной империи», той самой, которую читали все, даже зять Никита, а на листах — наброски ещё одного романа, тоже где-то опубликованного. Так что, по большому счету, у Редькиных и для издателей ничего особо ценного не имелось. Практичный Тимофей о такой стороне дела тоже успел подумать. Хотя какой он, к черту, наследник?! Константин вон, и тот ближе, небось родственников этого Михаила знает… Черт, придется все-таки звонить, хоть и не хотелось. Маринка поговорила интересно, но самого важного не узнала.

Полозов сидел дома, и все, что мог, Тимофею рассказал. Вот только мог он почему-то немного, то ли намекал, что это не телефонный разговор (очень не характерная для цинично-ироничного Константина манера!), то ли вообще рассказывать не желал. Хуже всего было то, что в Лушином переулке Разгонов никогда не жил и даже не бывал в гостях, по представлениям Кости. Жил он на Малой Бронной, оттуда и уехал в свой последний путь — в деревню. Кагэбэшная подоплека того убийства неприятно совпадала с кагэбэшной же предысторией квартиры. Вывод напрашивался один: в тетрадях Разгонова рылся Комитет, и какой-нибудь «романтический кретин чином не ниже полковника» (выражение Полозова) надыбал в них нечто государственной важности, а потому и упаковал в стену по высшему разряду. Насчет высшего разряда Редькин позволил себе усомниться, но рука Лубянки просматривалась, к сожалению, со всей очевидностью. В связи с этим Константин советовал от рукописей по возможности скорее избавиться, лучше всего сжечь их и уж как минимум лишний раз про это дело не трепаться. Попытка выяснить обстоятельства, при которых убили Разгонова, успехом не увенчалась, Полозов молчал, как партизан, при этом явно располагая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату