— Посмотри кругом, — сказал Хэлберт, — посмотри хорошенько, ты никого не видишь в комнате?
— Да тут нет никого, поверь мне, — ответил Эдуард, озираясь по сторонам.
— Как, а в лунном свете там, на полу, ты ничего не видишь?
— Ничего не вижу, — ответил Эдуард, — один ты стоишь тут, опершись на обнаженный меч. Прошу тебя, Хэлберт, доверься духовному оружию и меньше полагайся на сталь и железо. Сколько ночей в последнее время ты спал неспокойно, стонал, бредил о битвах, привидениях, духах… И сон не освежал тебя… Проснувшись, ты продолжал бредить наяву. Послушайся меня, дорогой Хэлберт, прочти Pater и Credo, отдай себя в руки всевышнего, и ты заснешь крепко и встанешь здоровым и бодрым.
— Все может быть, — прошептал Хэлберт, не спуская глаз с очертаний женской фигуры, которую по-прежнему различал отчетливо, — все может быть, но скажи: неужели ты никого не видишь в комнате, кроме меня?
— Никого, — повторил Эдуард, приподнимаясь и опираясь на локоть. — Дорогой брат мой, убери подальше свой меч, прочитай молитву и постарайся заснуть.
Во время этой речи Белая дама смотрела на Хэлберта с презрительной улыбкой; бледность ее щек стала сливаться с бледным светом луны, а потом исчезла и улыбка, так что Хэлберт потерял из виду призрачную гостью, к которой так неотступно стремился привлечь внимание брата.
— Господи, спаси и сохрани мой разум, — прошептал он, отложил в сторону меч и бросился на кровать.
— Аминь, любимый брат мой, — промолвил Эдуард. — Не забывай: нам не должно в беспечные минуты докучать небесам, памятуя, что к ним мы обращаемся в нашей скорби. Не сердись на то, что я сейчас скажу, дорогой брат. С недавних пор ты стал чуждаться меня, не знаю почему. Правда, я не отличаюсь ни атлетической силой, ни резвостью и отвагой, которыми ты отличался с детства, но ведь до последнего времени ты не гнушался моего общества. Поверь, что втайне я не раз плакал, не решаясь, однако, нарушить твое уединение. Было время, когда ты дорожил мною; пусть я не умею гнаться за дичью с таким жаром и убивать ее так метко, как ты, но ты всегда с удовольствием внимал мне, когда, завтракая с тобой на привале у какого-нибудь живописного ручейка, я пересказывал тебе увлекательные легенды из далекого прошлого, слышанные от кого-нибудь или прочитанные в книгах. Теперь же, не знаю почему, я потерял твои расположение и привязанность. Послушай, успокойся, не размахивай руками, это все от дурных снов, — продолжал Эдуард. — Боюсь, не лихорадит ли тебя. Позволь мне получше закутать тебя плащом.
— Не надо, — ответил Хэлберт, — не волнуйся попусту, твое беспокойство и слезы обо мне напрасны.
— Нет, послушай, брат, — настаивал Эдуард, — твои слова во сне и теперешний бред наяву показывают, что ум твой занят существом, не принадлежащим роду человеческому. Наш добрый отец Евстафий разъяснял, что хотя не подобает прислушиваться ко всем вздорным россказням о духах и привидениях, но в священном писании сказано, что в местах пустынных и уединенных гнездятся злые бесы, и те, кто посещает подобные пустоши в одиночку, становятся добычей или потехой разных блуждающих демонов… И потому прошу тебя, братец мой, разреши мне сопровождать тебя, когда ты в следующий раз пойдешь вверх но ущелью; там, как тебе известно, есть места с дурной славой. Ты не нуждаешься в моей охране, но знай, Хэлберт, подобные опасности успешнее побеждаются рассудком, чем отвагой. Хоть я не смею хвалиться собственной премудростью, зато имею знания, почерпнутые из мудрых книг прошедших поколений.
Слушая брата, Хэлберт едва не поддался искушению открыться Эдуарду
— поведать ему о том, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. Но когда Эдуард напомнил ему, что завтра большой церковный праздник и Хэлберту следовало бы, отложив в сторону все прочие обязанности или удовольствия, пойти в монастырь и покаяться в грехах отцу Евстафию, который весь день будет принимать кающихся в исповедальне, в юноше заговорила гордость и положила конец его колебаниям.
«Нет, — решил он, — не буду признаваться! Выслушав мой удивительный рассказ, меня могут счесть обманщиком или еще того хуже. Не буду я увиливать от встречи с этим англичанином — его рука и оружие, может быть, не сильнее моих. Ведь предки мои сражались с людьми и почище его, даже если он дерется так же ловко, как произносит цветистые речи».
Гордость, как известно, часто спасает мужчин, да и женщин от нравственного падения, но когда в душе человека к голосу гордости присоединяется голос страсти, эти два чувства почти всегда торжествуют над совестью и разумом. Приняв окончательное, хоть и не самое правильное решение, Хэлберт наконец крепко заснул и проснулся только с рассветом.
ГЛАВА XXI
Он, правда, хладнокровен, но зато
В подобном ремесле совсем не мастер.
Но кровь пустить фехтующему франту
Способен иногда простолюдин.
Едва занялась заря, Хэлберт Глендининг вскочил, наскоро оделся, опоясался мечом и взял свой самострел, как будто собираясь на обычную охоту. Ощупью спустился он по темной винтовой лестнице и почти бесшумно отворил внутреннюю дверь и калитку железной ограды. Очутившись наконец во дворе, он обернулся, чтобы взглянуть на башню, и увидел, что кто-то махнул ему платком из окна. Не сомневаясь, что этот знак подает ему сэр Пирси, он остановился, чтобы подождать его. Но то была Мэри
Эвенел, которая, как призрак, выскользнула из массивных и низких ворот. Хэлберта удивило ее появление, и он почувствовал себя, сам не зная почему, человеком, пойманным на месте преступления. Общество Мэри Эвенел никогда еще не было ему в тягость вплоть до этой минуты, когда ему показалось, что она неспроста с грустью и осуждением в упор спросила его, что он сейчас собирается делать.
Он указал на самострел и хотел было отговориться, сославшись на охоту, но Мэри перебила его:
— Не надо, Хэлберт, такие уловки недостойны человека, который всегда говорил правду. Не оленя идешь ты убивать… Рука и сердце твои устремлены к другой цели. Ты ищешь бранной встречи с этим приезжим.
— Для чего это мне враждовать с нашим гостем? — возразил Хэлберт, густо покраснев.
— Действительно, многое должно было бы удержать тебя от этого шага, — сказала Мэри. — Нет никакой разумной причины для вашей ссоры, а между тем ты к ней стремишься.
— Почему ты так думаешь, Мэри? — спросил Хэлберт, стараясь скрыть свои истинные намерения. — Этот англичанин — гость моей матери, ему покровительствуют аббат и вся монастырская братия, а от них мы все зависим. Притом он знатного рода. Почему же ты решила, что я захочу, что я осмелюсь мстить ему за какое-то опрометчивое слово, которое вырвалось у него против меня скорее по легкомыслию, чем со зла?
— Увы, — ответила девушка, — ты спрашиваешь меня об одном, а на уме у тебя совсем другое. С самого детства ты был смельчаком, искал опасности, вместо того чтобы ее избегать, горел страстью к приключениям, требующим мужества. Страх тебя и теперь не удержит. Так пусть тебя остановит жалость! Жалость, Хэлберт, к твоей престарелой матери, которую и смерть и победа твоя равно лишат утешения и поддержки в старости.
— У нее остается мой брат Эдуард, — воскликнул Хэлберт, отвернувшись от Мэри.
— Да, в этом ты прав, — ответила она. — Спокойный, великодушный, заботливый Эдуард, обладающий твоим мужеством, Хэлберт, но без твоей запальчивости, гордый, как ты, но более