было это в самый обычный, ничем не примечательный день из долгой их вереницы…
…Все было в ту зиму и весну — и чудеса, и знамения, — но лишь спустя время открылся людям их истинный смысл. Снег сполз вниз по склонам горы Торо: с одной стороны до самого Соснового каньона, с другой — до Джеймсберга. В Кармел-Валли родился теленок о шести ногах. Над Монтереем проплыло облако в виде вензеля ОН. В подвале методистской церкви сквозь бетонный пол пророс гриб. Мистера Ролетти в возрасте девяноста трех лет поразил сатириаз: старец начал приставать к школьницам, пришлось применить к нему меры физического воздействия. Весна выдалась холодная, дожди запоздали. Несметный флот сифонофор заполонил монтерейскую бухту, вода стала фиолетовой; мириады их гибли, вынесенные волнами на прибрежный песок. Касатка напала на морских львов у Тюленьих скал и вырезала полстада. Доктор Уик вынул из почки миссис Гастон камень с кулак размером, в виде головы гончей. Клуб «Львы» учредил премию в пятьдесят долларов зa лучший очерк на тему «Как футбол выковывает характер». И, наконец, еще одно событие, последнее по времени, но не по значению, роза Шермана вдруг выбросила гвоздичный бутон… Разумеется, поначалу на все это не обратили внимания; и совершенно напрасно.
Монтерей за войну сильно изменился. Изменился и Консервный Ряд с его обитателями. «Жизнь новое поет, — изрек Мак, — идет к нам что-то новое. А вот что, одному богу известно…»
Док тоже начал меняться — вопреки отчаянным мольбам друзей, вопреки собственному желанию — и ничего не мог с собой поделать. Хотя что тут странного? Человеку свойственно меняться. Перемена вкрадчива, еле ощутима — словно ветерок, трогающий на рассвете оконную занавеску, словно аромат робких полевых цветов, спрятавшихся в траве… Без всякой простуды вас вдруг зазнобит; ни с того ни с сего почувствуете вы смутное отвращение к тому, что еще вчера было мило; знайте, это признаки происходящей в вас перемены. Или еще: нападет вдруг на вас непонятный голод, который не уймешь самой сытной едой. Недаром говорят, что чрезмерный аппетит — верный знак неудовлетворенности. А кто, как не она, порождает перемены?
До войны Док жил привольно и весело, возбуждая зависть угрюмых зануд, не способных радоваться жизни. Он добывал морских животных, делал чучела и препараты для школ, колледжей и музеев. Работал в свое удовольствие: на жизнь хватало, а к богатству он не стремился. Док благоволил всему вокруг. Мир для него был полон чудес. Любовь к волшебству моря соединял он с любовью к музыке, этому замечательному созданию человеческого духа. У Дока был отличный проигрыватель: Док внимал ангельским голосам Сикстинской капеллы, предавался прихотливым мыслям под звуки изысканных месс Уильяма Бэрда. Выше всех человеческих творений он ставил «Фауста» Гете и «Искусство фуги» И.-С. Баха. Друзья его обожали и, обожая, обирали. Но Док не печалился, с наивным самодовольством вспоминал слова легендарного Бриллиантового Джима: «Вы говорите, друзья меня обирают? Вообще-то это приятно — лишь бы было по карману». Сам Док не очень-то берег свой карман, а уж ловчить и вовсе не умел — не хватало эгоизма.
Док любил женщин и желал их. О том, чтобы его любовь не оставалась безответной, всегда заботились сами женщины. Быть неизменно добрым, щедрым и веселым — вот к чему сводились его обязанности, — и, сказать по правде, они его мало тяготили. Док жил полнокровно и всем был доволен. Не зря многие ему завидовали, вздыхали с тоской: вот бы нам так, редкому человеку, особенно мужчине, удается угодить самому себе, редкий человек любит свою работу и свое житье. Любовь Дока к себе не была самоподхалимажем: просто он любил людей, и для себя не делал исключения. Он жил в ладу с собой, а значит, и с остальным миром.
В армии он часто рвался душою домой, в лабораторию, к животным и к проигрывателю, к тихому труду. Когда он наконец вернулся, открыл разбухшую от сырости дверь и ступил через порог, сердцу стало сладко и больно. Со вздохом смотрел он на запыленные книжные полки. Долго выбирал, какую из любимых пластинок послушать в честь возвращения… Но вот отзвучала музыка, уплыло прошлое. Надо было думать о будущем. Брехуня, который был еще менее предприимчив, чем Док, за короткое время развалил все дело и бросил лабораторию на произвол судьбы. Запасы изготовленных до войны препаратов истощились. Сроки договоров с заказчиками истекли. Банк, который держит закладную на помещение, не станет больше мириться из патриотизма с просрочкой платежа — война-то кончилась. Док сам не знал, сумеет ли поправить пошатнувшиеся дела. В старые добрые времена он не стал бы долго раздумывать, сразу бы окунулся в работу и развлечения. Но теперь в душу к нему проник «беспокой» и то и дело потихоньку хватал за сердце.
Что это такое, «беспокой»? Одеты вы тепло, а дрожите. Едите вдоволь, а голод все равно не отпускает. Вас любят здесь, а душа ваша странствует где-то там. Но больше всего мучает то, что время, проклятое, подлое Время, не бесконечно. До конца жизни уже не вечность, вы ясно различаете его вдали, как бегун на финишной прямой различает ленточку. И внутренний голос спрашивает: «Достаточно ли я работал? Достаточно ли ел? Достаточно ли любил?» В вопросах этих извечное проклятие человека, но именно с них начинается все истинно великое. «Для чего я жил? Как прожить тот срок, что мне еще отпущен?» И напоследок, как жало, впивается злополучное: «Каков мой вклад в Великую копилку человечества? Чего я стою?» И дело тут не в тщеславии, не в амбициях. Просто похоже, что все мы, люди, — должники. Мы только родились, а долг уже висит на нас; и как потом ни бейся, его не выплатить сполна. Он растет с человеком наперегонки — долг перед человечеством. Сознание неотданного долга отравляет существование, а попробуешь отдавать — долг становится еще больше. И все же, человек, сколько ты сумел отдать — такова тебе и цена!
Раньше Док пребывал в счастливой уверенности, что долг его выплачивается исправно. Финишная ленточка не вызывала тягостных раздумий: все мы когда-нибудь умрем, главное — прожить жизнь как можно полнее. Всякий день у Дока завершался ночью, всякая мысль — выводом; всякое утро с востока, из- за гор, выкатывалось щедрое солнце — и мир начинал сиять в его лучах, радостный и свободный. Доку и в голову не приходило, что может быть по-иному. Люди совершали паломничества к нему в лабораторию — отдохнуть душой в обществе человека, который, не имея никакой цели, умеет жить так цельно. И то сказать, зачем к чему-то стремиться? Разве можно совершить что-нибудь, чего до тебя не делали тысячу раз? Разве можно изречь хоть что-нибудь, чего нет у Лао Цзы, в «Бхагавадгите», или у пророка Исайи? Гораздо важнее принимать все сущее, восхищаться этим миром, в котором красота испокон веков живет лишь вместе с тенью своей, уродством: убери эту тень — и непонятно, что такое красота. Потому-то Док и жил на зависть многим, что сумел постичь эту мудрость!
Но теперь «беспокой» точил ему душу. Может, виною был возраст, как-никак полжизни минуло. Не так активно работают железы внутренней секреции, стареет кожа, притупляется вкус, слабеют зрение и слух. А может, все дело в непривычном запустении Консервного Ряда: стоит завод, ржавеют под открытым небом груды консервной жести?.. Как бы то ни было, Дока не покидало странное чувство поражения. Поскольку Док был материалист, он первым делом проверил зрение и сделал рентген зубов — оказалось, все в порядке. Затем сходил на обследование к доктору Горацию Дормоди: никакой скрытой инфекции, которая могла бы причинять дурное самочувствие, доктор не обнаружил… Тогда Док отчаянно набросился на работу, надеясь заглушить тревогу усталостью. Трудился без отдыха: добывал морских тварей, препарировал, заспиртовывал — вот уже все полки, как встарь, заставлены коробками и стеклянными банками… Новые поколения белых крыс осуждены грызть железные прутья клеток, четыре новые гремучие змеи зажили в сытой неволе…
Но «беспокой» не оставлял Дока. Тревога схватывала душу, сердце стучало с запинкой. Не веселило самое пьяное виски; не доставлял прежнего удовольствия и первый, огромный, ледяной глоток пива из запотевшего стакана. К середине долгого разговора Док уставал, даже друзьям разучился радоваться…
Начнет Док, бывало, переворачивать большой камень в бухте Большого прилива — под таким камнем наверняка богатая добыча, — качнет этот камень раз-другой, а потом вдруг отпустит; выпрямится и, уперши руки в бока, засмотрится в даль, где над водою громоздятся белые облака с черной и розовой каймой. И думает: о чем я думаю? чего хочу? куда стремлюсь? И видит себя словно со стороны, словно сквозь стеклянный колпак — и сам себе чуден. И слышит в себе звуки, а может, созвучия, как будто играет вдали оркестр.
Или вот как еще бывало. Засидится Док допоздна над старым разболтанным микроскопом: распинает планктон на предметном стеклышке, тихонько орудует стеклянной палочкой. И слышит внутри себя три одновременно поющих голоса. Верхний голос — голос разума — поет: «Вот чудесные крохотные частички, не растения, не животные, но странным образом и то и другое. Они вместилище жизни. Ими питаются другие организмы. Если б они погибли, кто знает, может, погибла бы жизнь?» Средний голос