стыдясь и не утирая слез.
Минуты печали сменялись минутами безудержного веселья и такое состояние продолжалось у Есенина в Баку, куда он снова отправился.
Оно оканчивалось подчас весьма печально. “Дружище Сергей, — писал Чагин, — ты восстановил против себя милицейскую публику (среди нее, между прочим, партийцы) дьявольски. Этим объясняется, что при всей моей нажимистости два дня ничего не удавалось сделать, видимо, из садистических побуждений милиция старалась тебя дольше подержать в своих руках”.
А всего-то навсего Есенин, поссорившись с Толстой, вышел на улицу, подхватил какую-то домашнюю собачку и заявил хозяйке, что отправится с ней гулять. Он тянулся к любой домашней живности — встретив на городской панели лошадь, подолгу шепотом беседовал с ней или искал бездомных собак, для которых у него в кармане всегда была приготовлена какая-нибудь снедь. В расхристанном душевном состоянии решил побеседовать с чужой собачонкой, ну и нарвался на очередную неприятность. “Сижу со своим благоверным, — отписала Толстая Наседкину, — с Божьей помощью четырнадцать часов в 5-м районе милиции города Баку… Он весь, весь побитый, пораненный. Страшно милый и страшно грустный”.
Пружина сжималась все туже и туже, а Есенин успокаивал нервы вином, гнал от себя дурные предчувствия и сидел в Мардакьянах, ожидая случая махнуть куда-нибудь подальше. И тут приходит извещение из Госиздата — необходимо срочно быть в Москве, сдавать рукопись собрания в окончательном виде.
— Классиком становлюсь. Надо все сделать как следует, — Есенин бросается в Москву.
Но его преследует какой-то рок. Не успел доехать до столицы, как влип в очередную историю.
Из рапорта дипломатического курьера НКИД Адольфа Рога:
“На обратном пути моей последней командировки, в поезде начиная от Баку было несколько случаев попыток ворваться в занимаемое нами купе Есенина, известного писателя. Причем при предупреждении его он весьма выразительными и неприличными в обществе словами обругал меня и грозил мордобитием, сопровождая эти слова также многообещающими энергичными жестами, которые не были пущены полностью в ход благодаря сопровождавшему его товарищу. По всем наружным признакам Есенин был в полном опьянении, в таком состоянии он появлялся в течение дня несколько раз…
По дороге освидетельствовать состояние Есенина согласился врач Левит, член Моссовета, но последнего Есенин не подпустил к себе и обругал “жидовской мордой”.
Левит также засвидетельствовал, что Есенин “всю дорогу пьянствовал и хулиганил в вагоне”. Сам же Есенин, давая показания по адресу дипкурьера Рога, отметил, что “сей гражданин пустил по моему адресу ряд колкостей и сделал мне замечание на то, что я пьян. Я ему ответил теми же колкостями… Гр. Левита я не видел совершенно и считаю, что его показания относятся не ко мне… Гр. Левит никаких попыток к освидетельствованию моего состояния не проявлял…”.
В Москву приехал нервный и взвинченный, но благо, был повод быстро успокоиться. Закипела работа над собранием сочинений. Поэт регулярно появлялся в издательстве у Евдокимова, где они обсуждали план собрания, обдумывали композицию, разбирали рукописи. Есенин унес гору бумаг в Померанцев переулок, подключил к работе Толстую… Но долго и усидчиво заниматься рукописью не мог. Накатил очередной прилив творческого вдохновения, и он не столько работал над собранием, сколько над новыми стихами.
Но как только проходило вдохновение и приходилось возвращаться к обыденной жизни, поэт поистине места себе не находил.
На горизонте маячил новый суд. Самого его не покидало ощущение непрестанной слежки и очередных провокаций.
Работа была напряженная. Есенин сидел в библиотеке, просматривал старые публикации, потом брался за разбор рукописей. Проставлял даты, вычеркивал, снова проставлял.
В конце концов, сделал два тома.
Дмитрий Фурманов, один из редакторов Госиздата, настоял на том, чтобы Есенин приложил к собранию свою автобиографию. Есенин, проклиная все на свете, взялся писать се, переписывая целыми кусками свои прежние автобиографии. Получилась полная “липа”, но лишь бы отвязались, наконец, лишь бы поскорее запустить тома и получить гранки.
Сдача в производство была намечена на ноябрь. Окончательную проверку дат и шлифовку всей работы Есенин отложил до корректуры.
Навестил Зинаиду Райх и детей. Как со взрослой поговорил с Танечкой, возмутился бездарными детскими книжками, которые его ребятишки читают. Произнес: “Вы должны знать мои стихи”. Очередной разговор с Райх закончился скандалом и слезами. “Требует, тянет, как из бездонной бочки. Можно подумать, впроголодь живет. Это за спиной у Мейерхольда!”
Есенин жаловался в эти дни и на охватившую его тоску, и на то, что ему трудно работать, потому что у него “нет соперников”, и что ему “надоело все”… Подобные минуты проходили, настроение менялось, он оживлялся и преображался, чтобы через какое-то время снова впасть в удрученное состояние. Травля в газетах, недоброжелательный отзыв Горького о поэзии Есенина, постоянные “критические” высказывания “друзей” — поэтов, что лирика Есенина сегодня “не ко двору”, она не для пролетариев, постоянные вызовы в милицию за хулиганские поступки, повестки в суд, душевное одиночество, что свойственно гениям, вызывали у поэта приступы истерии с уклоном в шизофрению. Отсюда у поэта неизменное и возрастающее чувство опасности. Ему казалось: кольцо сжимается. Откуда придет опасность, не знал. Но почти реально казалось, что долго ждать не придется.
— Я не могу! Ты понимаешь? Не могу! Ты друг мне или нет? Друг! Так вот! Я хочу, чтобы мы спали в одной комнате! Не понимаешь? Господи! Я тебе в сотый раз говорю, что меня хотят убить! Я как зверь чувствую это!
Вольф Эрлих, к которому были обращены эти слова, вспоминал в дальнейшем, что Есенин в форме застарелой истерии говорил, что его хотят убить и что потенциальный убийца сам ему признавался, как