– Не заставляйте меня снимать мое пенсне, – сказал он. – Я страшен в гневе.
Второй заулыбался и тоже выплюнул сигарету. Вика потянула меня и шепнула:
– Идем, Костя, не связывайся.
Но я не хотел уходить. Мне было непонятно, что им нужно. Что это, их гора, что ли? И Борька тоже ничего не понимал. Вообще они были какие-то как лунатики, хоть и не пьяные.
Мы взялись за руки и съехали пониже. Только сначала я сказал этому бородатому, чтобы он лучше не стоял, а катался, а то у него борода простудится. А они даже не пошевельнулись. Так и остались наверху.
Мы катались долго, часа три. Потом Владимир Иванович сделал воротики, и мы стали кататься на другом склоне. На время – кто быстрее. Под конец даже Лина Львовна проехала через воротики и не упала.
Уже начало темнеть, когда мы пришли на базу. Сняли лыжи, и всем сразу захотелось есть. Владимир Иванович принес ведро кипятку и кружки. Каждому он дал по два бульонных кубика. А всю еду, какая была, сложили на столе в кучу. Любой брал и ел что хотел. Все устали, но было очень весело. Было не так как в городе. Почему-то все стали ужасно вежливые. Говорили: «Возьмите, пожалуйста», «Передайте, пожалуйста». А когда Лина Львовна скомандовала мыть посуду, бросились как сумасшедшие.
И я тоже побежал и вымыл два стакана. Если бы это увидела Зинаида, она бы, наверное, в обморок упала.
– А вы все-таки ничего ребята, дружные, – сказал Владимир Иванович.
Он показал на стол. Там остался лежать бутерброд с икрой.
– Чей?
– Это я принесла, – сказала Лена Никифорова.
– Что же ты не съела?
– Не знаю. Он только один был.
– А ты? А ты? – начал спрашивать Владимир Иванович по очереди.
Кто говорил, что не любит икру, кто – потому, что только один был, кто – не заметил.
– А ведь я его на самый верх положил, – сказал Владимир Иванович.
Уже не знаю почему, но всем было очень приятно, что никто не съел этот бутерброд. Мне тоже это понравилось, хотя я не могу объяснить почему.
По дороге до станции мы пели.
Только нам не повезло. Или, может, повезло! Тут не поймешь. Подошла не электричка, а какой-то старый поезд. У него вагоны маленькие и с печкой. Мы еле забрались на высокие ступеньки.
Народу было не так уж много. И тут нам повезло. То есть сначала опять не повезло, но зато потом было здорово.
Мы сидели посередине. В одном углу была печка, а в другом ехали какие-то ребята. Один из этих ребят – здоровый такой парень – протиснулся к печке и стал греть руки. Я еще, когда он мимо шел, заметил, что у него вид противный: нос маленький, а лицо круглое и жирное, как блин. Даже шел он как-то противно – бочком, приседая, и все извинялся: «Пр-р-сс-тите, пр-р-сс-тите».
Он погрел руки и вернулся к своим.
Через минуту у меня защипало в носу, и я чихнул.
– Будь здоров, – сказал Владимир Иванович и вдруг сам чихнул.
– Будьте здоровы! – ответил я и опять чихнул.
Потом начали чихать ребята и остальные, кто ехал в вагоне.
Сначала было смешно, а затем начался кашель. В горле першило страшно. Никак не откашляться. Я так кашлял, что даже пополам согнулся. И круги у меня в глазах забегали.
Рядом с нами ехали студенты с гитарой. Сначала они смеялись, а потом тоже начали кашлять. Весь вагон чихал и кашлял, и никак нельзя было остановиться. Да еще глаза здорово щипало. И никто ничего не понимал.
Вдруг один из студентов подошел к печке и закричал:
– Ребята, он перца насыпал на печку!
Только он это сказал, Лина Львовна сорвалась с места и подбежала к этому парню.
– Мерзавец! – крикнула она. – Ты не видишь, что здесь дети едут!
Эти ребята сгрудились кучкой. А Лина Львовна стояла перед ними, сжав кулаки, и кашляла. Владимир Иванович встал и подошел к ним. Мы тоже хотели подойти, но Владимир Иванович сказал, чтобы мы сидели.
– Тихо, детка, пошутить нельзя, – сказал этот, с круглой рожей.
В вагоне сразу все закричали:
– Нашел чем шутить!
– Сдать его в милицию!
– Пятнадцать суток!
Студенты закричали, что его надо из окна выбросить. Они даже подошли, чтобы выбросить, Но Владимир Иванович их остановил:
– Охота вам из-за этой мрази в тюрьму садиться. А что он мразь, это понятно, – сказал Владимир Иванович.
В этот момент подошел какой-то старичок с корзиной. Он все еще не мог откашляться.
– Знаете, граждане… кхе-кхе… Это, конечно, хорошо – пятнадцать суток… кхе… модно. А вот когда я был помоложе… кхе… нас за такие дела пороли. Может, его выпороть, а?
– Ура! – заорали студенты. – Выпороть! Качать деда!
Мне даже издали было видно, как побледнел этот парень.
– Граждане… – прохрипел он. – Граждане… Вы что… За такое дело… Я убив-вать буду.
Но убивать ему не дали. Там же весь вагон собрался. Его вытащили из угла и разложили на скамейке. Ох и выл этот парень! Он даже скамейку кусал от злости. Он выгибался и дергался, как параличный. Но его человек десять держали.
Студент с гитарой взял ремень.
– Девушки, – сказал старичок, – вы бы шли в тот конец. Мы его по голому будем. Давай, студент, по голому.
Парень опять завыл и задергался.
Лина Львовна подошла к нам. У нее даже слезы были на глазах от смеха. Только она зря отворачивалась. Мы на скамейки залезли – нам и то ничего видно не было. Его кругом обступили. Зато было слышно, как ему влепили двадцать пять штук. Старичок сказал, что двадцать пять – норма.
Когда парня отпустили, он опять завыл и бросился на первого попавшегося. Его отшвырнули. Тогда он повернулся и, придерживая штаны, убежал в тамбур. И его дружки тоже выбежали. Больше мы их не видели.
А весь вагон хохотал до самого Ленинграда.
Мы жалели, что нас не пустили. Мы бы его не хуже студентов выпороли.
Земля – небо – земля
В тот вечер шестому «Г» не хотелось расходиться. Ребята шли по Литейному к Невскому. Их было не так уж много – один класс, но издали могло показаться, что идет целая школа. Идущие сзади перекликались с передними. Передние, не расслышав, все же отвечали, потому что сейчас было все равно – говорить, петь или просто орать. Важно, чтобы все видели, что они – лыжники и возвращаются оттуда, где прыгают с трамплина и занимают первые места в лыжных гонках.
Ребята шли по проспекту, и каждому из них казалось, что прохожие смотрят на них с удивлением и завистью, как на победителей.
А прохожие смотрели по-разному.
Некоторые еще издали обходили шумную ватагу и хмурились. В их взглядах была настороженность,