пота ключицы, он заскорузлой ладонью стирал с лица соленый пот, бранил Щуку и хозяина:
— Псы! Ввергли в преисподнюю. Хошь ночью дозволили бы на небо поглядеть.
— Хороши и так будете! Дозволь на небо глядеть, а там в лес да в горы пятки намажешь. Знай работай! — прикрикнул Щука.
— Невмоготу нам. Отпусти; все равно смерть, — так на воле! — жаловались варнаки.
— На пеньковую веревку удумали или на дыбу? — Щука крепко сжимал плеть. Лязгали кандалы у каторжных. Дышали тяжело; приходили в ярость:
— Не грози, барский пес!..
— Молчать, заворуи! Забыли, чей хлеб жрете! — грозил плетью Щука.
Доглядчик был бесстрашен, проворен и лют; каторжные побаивались его.
На засаленном гайтане раскольника болтался медный крест. Перед делом и едой старик истово крестился и клал поклоны.
Каторжные вышучивали старика:
— На хозяина-выжигу робишь, пошто молишься?
— Мне мастерство любо, а не хозяин! — угрюмо отвечал литейщик.
Работные жадно глядели, как мастер плавил серебро; в короткие минутки роздыха старик сидел на земле и на металле резал форму. Выходило — рубль…
Прошло два месяца. В подземелье спустился сам Акинфий Демидов.
Хозяин слегка сутулился, в его усах серебрились отдельные волосинки; под крепким шагом гремели ступени. Ржавые петли заскрипели, распахнулась дубовая дверь. Кабальные полукружьем сунулись к двери. Щука высоко поднял над головой фонарь; на пороге стоял грозный хозяин.
Каторжные гремели кандалами, роптали:
— Пошто мучишь в кандалье? Пошто томишь в подземелье?
Демидов спокойно сдвинул брови; его серые глаза были суровы.
— Бунтовать будем… Слышь-ко, царю отпишем…
Демидов поднял руку; плечи у него широченные, челюсти — угловаты и крепки.
— Где чеканщик? — грозно спросил хозяин.
— Я тута, — из-за спины варнаков блеснули кошачьи глаза.
— Подойди!
Мастер угрюмо отозвался:
— На цепу, как пес, я, а ты подойди.
Хозяин шагнул вперед; озлобленные литейщики, ворча, медленно отступили, дали дорогу Демидову. Он подошел к старику.
— Ну, сробил?
Старик ухмыльнулся в бороду, зазвенела цепь. Он разжал кулак; на ладони лежал серебряный рубль. Литейщик, как дитя, радовался:
— Вот — первый рублик… О-го-го! Что царский!
Демидов взял рубль, по-хозяйски оглядел, подбросил на ладони:
— Добро!
— Сам вижу — добро! — сердито отозвался монетчик.
Акинфий повернулся к Щуке:
— По чарке водки варнакам отпустить.
Каторжные загремели кандалами. Демидов крепко зажал отчеканенный рубль в кулак и грузным шагом пошел к выходу. Хозяин нес голову высоко, на гомон не оглянулся, не пригрозил…
Выйдя из тайников, Акинфий поднялся на башню. Под тяжелыми ногами хозяина поскрипывали ступени. Он взобрался наверх. В лицо повеял горный ветер, кругом синели горы, леса, голубым серпом блестела Нейва-река; внизу простирался белесый пруд; налетевший ветерок рябил воду. На камне у шлюзов сидел Бугай, тянул из рога табак; сизый дымок вился над шлюзами. По холмам и оврагу овечьей отарой разбрелись избенки. Демидов прислонился к перилам и завороженным оком любовался своим заводом. От бегущих в небе облаков ему показалось, что он на каменном корабле плывет навстречу солнцу и простору. Легко и глубоко вдохнув полной грудью приятный, освежающий воздух, Акинфий радовался: «Вот оно — мое царство!»
Он гордо смотрел на свое богатство и думал: «И деньги свои. Демидовские рубли, да добротней царских!»
Внизу проскрипело железо, зашаркало: куранты на башне готовились отбивать часы.
4
В Невьянске сидел владыкой Акинфий Демидов, а в Екатеринбурхе вновь появился и стал управлять горными делами его лютый враг Василий Никитич Татищев. Сейчас это был не капитанишка, а большой государственный человек, к голосу которого прислушивалась сама императрица Анна Иоанновна. Вел себя Василий Никитич независимо и к тому же всей душой ненавидел немцев, заполонивших Россию. Любимец государыни Бирон не изучал русского языка. Все доклады к нему русские сановники писали по- немецки. На высокие государственные должности Бирон старался протащить только своих курляндцев. Василий Никитич не мог оставаться равнодушным к этому издевательству над всем русским. Еще более нетерпимо он относился и к отечественным подхалимам, которые в угоду немцам старались забыть, что они русские люди, и проявляли восторг перед всем немецким. Это было оскорбительно для русской души. Василий Никитич при встрече с придворным поэтом Василием Тредьяковским посоветовал ему написать сатиру, высмеивающую подобострастных любителей иноземщины. Сам он всегда писал в Санкт-Питербурх только по-русски и по приезде к месту службы немедленно переименовал Екатеринбурх в Екатерининск, а немецкие названия горных чинов заменил русскими. Бирона это взбесило, и он решил посчитаться с Татищевым.
Но пока Василий Никитич сидел на Урале прочно и строго соблюдал государственные интересы. Он знал о Демидовых много такого, о чем сам Акинфий Никитич побоялся бы вымолвить вслух. Уральский заводчик решил во что бы то ни стало при содействии Бирона выжить своего врага с Камня. Но и ему неожиданно пришлось затрепетать перед государственной властью. Весной 1733 года подканцелярист Григорий Капустин, провинциальный фискал, по наущению Татищева подал на Демидова извет прямо государыне.
«Акинфий Демидов, — писал фискал государыне, — со своих невьянских заводов оказался в неплатеже десятины и торговых пошлин. Кроме того, ведомо, что найдена на сибирских заводах Демидова серебряная руда, весьма годная, а ноне ту руду без указа плавить не ведено, однако ж Демидов руду добывает, везет в Невьянск, и, оборони бог, ходят слухи о недозволенном».
Извет возымел силу: Акинфия Демидова задержали в Москве, назначили по делу следствие.
В Невьянске за хозяина остался брат Никита Никитич; это безмерно тревожило Акинфия: «Справится ли больной брат с огромным хозяйством?»
Но в Невьянске по-прежнему дымили домны, в кричных ритмично работали обжимные молоты, шумно двигались водяные колеса, сверкая мириадами брызг. Все было по-старому, работный народ еще больше притих: страшился жестокого Никиты Никитича.
С восходом солнца Демидова-младшего усаживали в кресло и возили по двору. Под солнцем поблескивал пруд, к прозрачному небу вились утренние дымки: хозяйки торопились со стряпней. Над прудом наклонилась островерхая башня, отсвечивал шпиль; над ним медленно проплывали облака.
Лицо у Никиты Никитича было темное, безжизненное, похожее на лицо иконописного угодника древнего письма. К параличу у больного добавилось пучеглазие. Не моргая, по-совиному, он смотрел на встречных людей и окликал:
— Кто? Куда? Зачем?
Правая, здоровая рука его нервно стучала костылем с блестящим наконечником. За креслом хозяина стоял рыжебровый услужливый дядька в плисовых штанах и легком кафтане и осыпал бранью всех