приказал хозяин.
Гость шевельнулся, но Демидов нетерпеливо стукнул костылем:
— Почтите нашу уральскую баню…
Молодка ласково смотрела на офицера. Хозяин прикрикнул:
— Аль не слышишь? Веди гостя в покои!
Служанка поклонилась гостю и раскрыла дверь.
В полутемном коридоре под каменными сводами гулко отдавались шаги.
В горнице, где поместили санкт-питербурхского гонца, было мрачновато; узкие высокие окна слабо пропускали свет, под сводами стоял полумрак. На стене в дубовой черной раме висел портрет Никиты Демидова-отца, — его признал гость по рассказам.
Офицер сбросил портупею, положил на скамью шпагу, снял мундир и заходил по горнице; широкие половицы из тяжелого дуба гулко отдавали шаги. Куда бы ни поворачивался гость, за ним зорко следили с портрета жгучие глаза Никиты Демидова. Офицеру казалось, что тот хитро улыбается в свою смоляную бороду.
Гостю стало не по себе; не снимая пыльных сапог, он бросился на широкий диван и закрыл глаза. Кожа на диване была прохладна и пахла легким тленом; от усталости слегка кружилась голова. После столицы, где в гостиных все было хрупко и блестело, здесь давили массивность и темные цвета: дуб, камень, железо…
Спал и не спал гость; не слышал, как открылась тяжелая дверь и кто-то вошел.
— А вы и не поели? — Голос был тепел, приятен; офицер открыл глаза; перед ним стояла черноглазая молодка; у нее смуглое лицо и густые черные брови. — Надо поесть, — повторила она, — чать, устали?
Гость быстро вскочил, потянулся и улыбнулся молодке, сверкнули белые зубы. Молодка зарделась.
— Умыться бы! — попросил гость.
Она проворно приволокла медный таз, наполненный холодной водой; офицер умылся; стало легко и приятно.
Служанка сытно накормила гостя, взбила пуховую постель и отошла к двери. Она стояла, потупив глаза и нервно теребя края передника, чего-то выжидала…
— Ты что? — Гость поднял на нее голубые глаза и улыбнулся. Она была стройна, крепка. — Сколько тебе годов? — спросил он.
— Осьмнадцать. Не будет ли каких повелений? — Девка густо покраснела.
— Никаких. Я буду спать, можешь идти. — Офицер глянул на портрет. Ему показалось, что Демидов насмешливо улыбнулся.
Молодка, отступая спиной, взялась за дверное кольцо. Тяжелая дверь с певучим скрипом полуоткрылась, и девушка скрылась.
В окна заползали сумерки. Офицер поразился: на высокой башне куранты играли приятную мелодию.
Засыпая, он вспоминал то насмешливые, жгучие глаза портрета, то лукавые — молодки…
«Живут сюзеренами. Дам не видно, зато холопки».
Он повернулся, приятная теплота и усталость охватили молодое, здоровое тело.
Демидовские монетчики в подземелье невьянской башни спали тяжелым сном. Томили духота, мерзкие испарения; многие, гремя кандальем, бредили. На обрубке в каганце слабо светился огонек, по углам колебались густые тени. От духоты томила жажда, бородатые кандальники часто вскакивали, шатаясь и скребясь, шли к бадье, жадно пили тухлую воду. Напившись, валились на землю, храпели.
Старик монетчик с седой бородой не спал; в малом коробе поблескивали серебряные рублевки. Кабальный, расчесывая до крови закоростевшее тело, не отрывал от серебра глаз.
«В муках рождаем тебя. — Он звякнул цепью, поджал под себя по-татарски ноги, продолжал думать: — А сколь мук на свете от серебра? Пошто так? Зачем Демид упрятал нас, и всю жизнь чекань деньгу?»
Чеканщик приложил ухо к камню: слышалось, куранты играли мелодию. Рядом по бородатому лицу сонного мужика, — он лежал, разметав ноги и руки, — ползали мухи. Мастерко уныло допытывался: «Отколь мухи? Человек дохнет, а муха, ничтожная тварь, живет…»
Он смахнул муху; она покружилась и уселась на черный свод.
Старик бережно снял ошейник, цепи уложил рядом, — тайком подпилил их старик и при шагах дозорных снова надевал. Размялся; сухой и легкий, он заходил по тайнику. По стенам колебалась его уродливая тень…
Следя за полетом мухи, монетчик сумрачно поглядел вверх. Там темнел узкий лаз, крытый решеткой…
Старик вздохнул, перешагнул через сонное тело.
— Крепок человек! — залюбовался спящим старик. — А кабален. Демидовская ржа изъест всю крепость. Эх-х…
Литейщик подошел к дубовой двери, приложил ухо. Где-то далеко в подземелье глухо пели кабальные.
— Господи, — перекрестился старик, — наши поют, правоверцы… Почему так много народу набрело?
В углу, в запечье, где было тепло, поднялся лохматый кандальник, на черном от сажи лице блестели белки:
— Ты что не спишь? Колобродишь?
В эту минуту по каменным ступеням башни загремели шаги. Мастер быстро, как мышь, юркнул к печи, надел ошейник, присмирел. В замке со звоном повернулся ключ.
— Идут! Пошто в полунощь идут? — удивился монетчик.
Дверь тяжело, медленно подалась во тьму; в узком коридоре с фонарем в руке стоял Щука, за ним пять дозорных.
— Спят, чертушки, — поморщился Щука. — Ну и дух! Ух, варнаки!
У двери остались двое дозорных, в руках — пищали. Щука шагнул вперед, за ним — трое. Натруженные монетчики не шелохнулись, храпели. Старик поднял голову, глаза злы:
— Пошто в полунощь прибрели, дня для расправы нет?
Щука насупился:
— Ты, старый пес, греховодник, покажи, где рублевки и серебро в слитках?
Литейщик поднялся, прошел вдоль печи. Сам лохматый, тело тощее, торчали ребра.
«Как пес лютый», — подумал Щука и сказал:
— Хозяину серебро понадобилось, чуешь?
Старик удивился:
— А зачем слитки?
— Пир хозяин задает, людей дивить будет. — Щука подошел к кошелке; в ней поблескивали рубли.
Мастерко огрызнулся:
— То вороны на падаль летят.
Щука взял кошелку за поручни: грузна.
— Эй, — крикнул он. — Бери двое!
Дозорные с натугой подняли кошелку; поскрипывали свежие вицы.
— Рубли считаны!
Разбуженные шумом кабальные ругались. Гремели кандалы. Дозорные, огрызаясь, поклали в коробы серебро и утащили в проход. Дубовая дверь захлопнулась за ними. Загремел замок.
В запечье поднялся лохматый мужик:
— Братцы, пошто сребро уволокли в неурочное время? Неладно будет!