Глядит Этьен Сен-Тибери на Раймона Альфаро и думает о святом Папуле: трудился первый епископ Лорагэ в поте лица своего, но сколько же плевел на поле его взошло! И поди их выкорчуй, когда корни у них — до сердца земли, а стебли — в жгучих колючках…
А приор — тот сразу на всех глядеть пытается, чтобы уладить дела как можно лучше и ко всеобщему благу.
— Зачем в аббатство? — говорит приор. — Это очень далеко от города. Людям придется тратить целый день, чтобы добраться до трибунала. Это нехорошо.
— В самом деле, — любезно соглашается Раймон Альфаро. — Что ж, я готов предоставить свою резиденцию.
Резиденция у внука Раймона Тулузского большая — самый красивый дом в Авиньонете; на склоне холма стоит, недалеко от городской стены. Не дом, а маленькая крепость. Окна щедро рассекают стены; однако обращены они лишь к центру города и больше похожи на бойницы, за исключением одного. Есть и подвал — правда, не обессудьте, там заложены винные бочки…
Вошли, Тотчас засуетились, забегали слуги — Раймон Альфаро только бровью на них повел.
А после распрощался со святыми отцами и, откланявшись, вышел.
Уж конечно, умел Раймон Альфаро и читать, и писать! И для того письма, что яростно царапал на клочке пергамента, нотария звать не стал. «Брат! — звал Раймон Альфаро. — Беда у меня, брат!..»
И взмыл в синее небо почтовый голубь, сделал круг и, сверкнув, исчез. И накрыла его тень далекой Горы.
Пока Робен и Фома вместе со слугами перетаскивали столы и скамьи, пока лишали комнаты суетных украшений, сердясь на то, что и креста у себя на стене Раймон Альфаро не держит, Каталан с Этьеном и Писакой разложил книги с записями. Что время даром терять! Через два дня начнется работа, не до разговоров станет.
Думали оставить в Авиньонете постоянный трибунал, не выездной; для того и назначены Писака с архидиаконом Лезатой; а Каталан, Фома и Этьен предполагали вернуться, передав дела, в Тулузу.
Пальцем по книге водя, показывал Каталан Писаке, как расплетаются сплетенные заговором нити. Называл имена — Вильнев, Сейссак, Моссабрак, Роэкс… Все эти семьи — из Лорагэ; любой из них вырос в ереси и коли не сам еретик, то уж наверняка многих еретиков знает.
И тоска стояла в глазах Каталана, ибо видел перед собою бесконечные горькие труды, и представлялось ему, что искоренять зломыслие в Лорагэ — все равно что бить мотыгой пересохшую землю.
А Писака — еще свежий, трудами этими еще не иссушенный, не изнуренный. И втайне жалеет его Каталан: с какой охотой, с каким усердием вникает в суть дел Писака. Не догадывается, какой ад придется в грудь принять да так и жить с этим адом до самого смертного часа.
И второй голубь взлетел из широких смуглых ладоней Раймона Альфаро, но улетел недалеко, ибо из иной голубятни происходил, нежели первый: посылал весть Раймон Альфаро верному своему человеку, под рукой которого ходило еще несколько десятков верных людей, все отменные воины. Ибо незачем держать все силы на одной Горе; куда лучше, если рассыпаны они по всей Лорагэ и готовы воспрять по первому зову, свежие, полные сил, не уставшие после долгой дороги.
А первая птица уже на полпути к Горе…
До Вознесения оставались ночь, день и еще одна ночь.
Всего-то день прожит в разлуке с Тулузой, а Фома уже томится по своему монастырю. Робен молчит и не ропщет, делает, что велят, а в остальное время бродит по роще невдалеке от Авиньонета либо спит. Писака с Каталаном книги разбирают, имена заучивают. Лезата обдумывает проповедь — ему поручено объявить на торжественной мессе по случаю праздника об открытии в Авиньонете постоянного трибунала инквизиции.
Мучается архидиакон Лезата. Какие слова найти, чтобы проникли в души, прожгли их, заставили людей устыдиться и покаяться?
И сказал опечаленный Лезата:
— Да простит мне Господь, брат Фома, но я близок к отчаянию. Какое бы слово ни взял, всякое кажется мне жалким.
И ответил ему Фома:
— Дивлюсь тебе, Лезата. Слово это Бог, а ты дерзаешь называть его «жалким».
И ожила Гора. Издали посмотреть — разверзлось таинственное чрево земли; а если быть одним из тех, кого она исторгла, то и чуда никакого не заподозришь: влетел голубь в руки хозяина, трепеща крылами и надувая перья на нежном горле, и услышали на Горе братья далекий зов Раймона Альфаро: «Беда у меня!»
Взяли коней и помчались по долине — славные рыцари, добрые катары, но не «совершенные», а верные; верным же в отличие от «совершенных» дозволялось и вкушать мясо, и наслаждаться женщиной, и проливать кровь.
Ночь на Вознесение была теплой и звездной. Тихо фыркали лошади, шевелилась над головою черная листва, а в груди сжималось и летело неугомонное сердце.
И сказал Альфаро своим всадникам — а набралось их чуть менее сотни, считая и тех рыцарей, что извергла Гора:
— Пора!
Вышли из рощи и двинулись к Авиньонету — шагом, а хотелось бы — во весь опор. Вот и город; церковный крест на вершине холма выделяется на небе, будто хочет перечеркнуть звезды.
Ворота в эту ночь держали открытыми. Спросили только:
— Кто идет?
— Альфаро! — отозвался один из рыцарей, что примчался на зов из Монсегюра.
А другой в один голос с ним крикнул:
— Раймон!
Назвал с юности любимое имя — будто весь Авиньонет обласкал.
Внук же Раймона Тулузского промолчал.
Вошли в город, рассыпались по улицам. По знаку Альфаро десяток воинов спешились и побежали следом за ним к резиденции — благо недалеко от стены она стояла. Не на битву шли — на бойню и потому только легкие кольчуги надели. Легко бежалось.
Легко и в дом проникли — всего-то дверь пнули; не заперта оказалась. Хоть и дал Раймон Альфаро инквизиторам стражу, но позаботился и здесь верных себе людей поставить.
В доме темно; да только кто, как не Альфаро, свой собственный дом знает! Ворвался первым в ту комнату, где монахи спали, и не глядя кому-то из них первый удар нанес — не мечом, древком короткого копья. Ощутил только, как живое под ударом содрогнулось.
Кто-то крикнул не таясь:
— Света!
На другом конце комнаты вдруг вспыхнул факел.
Святые отцы повскакивали — на полу спали, вповалку, как бродяги; и приор с ними оказался — задержался, должно быть, за разговорами. Что приор здесь — то худо; но рассуждать уже некогда. Время стронулось с места и бешено помчалось вскачь.
Альфаро ногой перевернул на спину того, кто подвернулся под древко; оказалось — сам Каталан. Вся левая половина лица у инквизитора кровью залита, и так-то некрасив был, а теперь совсем уродом сделался.
— Бейте их! — закричал Раймон Альфаро, сам не свой, видя, что прочие мешкают. В свете огня был Альфаро нечеловечески красив, точно одет вдохновением смерти.
Приор заметался — понял; к окну бросился — а за окном голоса и факелы; к двери кинулся — но на лестнице стучат сапоги. И робкий Робен, видя, как тянется к приору рука с ножом, закрыл его собой. Робена щадить не стали — на колени повергли и, за волосы взяв, перерезали ему горло.
Тогда Этьен Сен-Тибери раскинул руки, собирая остальных монахов к себе, и закричал во все горло: