Ему хотелось, чтобы Сталин хоть на минуту представил бы себя на сотрясаемой взрывами корабельной палубе, у раскаленных орудий, увидел бы кипящее вокруг море, услышал бы стоны раненых, но не покидающих своих постов матросов и понял бы, что моряки Балтфлота сделали все, что было в человеческих силах, – и возможное и невозможное…
И, будучи не в состоянии справиться с этим чувством, движимый лишь одним желанием – доказать Сталину, что флот до конца выполнил свой долг, Кузнецов начал горячо говорить…
Какое-то время Сталин слушал молча, потом поднял руку с колена и, дотронувшись до плеча Кузнецова, спросил с упреком и горечью:
– Зачем вы мне все это говорите, товарищ Кузнецов, зачем?!
Адмирал недоуменно замолчал, но потом твердо ответил:
– Для того чтобы доложить вам, что, несмотря ни на что, боевой дух балтийских моряков не поколеблен и что они готовы и дальше бить врага.
– И что же вы предлагаете? – Теперь Сталин глядел на Кузнецова в упор.
– Во-первых, использовать корабельные орудия для обстрела противника, который на юго-западных подступах к городу находится в пределах досягаемости артиллерийского выстрела. Во-вторых, выделить командованию Балтфлота потребное количество винтовок, автоматов, пулеметов, гранат и бутылок с противотанковой жидкостью, чтобы вооружить часть флотских экипажей и использовать моряков в пехотном строю. Кроме того…
Но в этот момент Сталин опять прервал его:
– Товарищ Кузнецов! Я знаю, что моряки выполнили свой долг до конца! Но сейчас речь о другом… – Он остановился. Чувствовалось, что слова эти даются ему с трудом. – Обстоятельства могут сложиться так, что… врагу… удастся ворваться в Ленинград.
В первое мгновение Кузнецову показалось, что он ослышался, не понял смысла того, что сказал Сталин, хотя в Ленинграде эта же страшная мысль не раз приходила ему в голову. Но одно дело, когда об этом думал сам Кузнецов, другое – услышать это здесь, от Сталина.
Кузнецов растерянно посмотрел на Верховного и увидел на его обычно спокойном лице выражение душевной боли. Губы Сталина были сжаты настолько плотно, что усы скрывали их почти целиком, вены на висках набухли, и было заметно, как пульсирует в них кровь, рябинки на щеках обозначились резче, чем обычно.
О чем думал сейчас этот человек, неподвижно сидя в углу широкого кожаного дивана, сжимая в руке погасшую трубку? О том, что Жукову вряд ли удастся коренным образом изменить ситуацию? Что положение на других фронтах исключает возможность переброски на помощь Ленинграду крупных подкреплений? Что, несмотря на весь героизм советских бойцов, враг уже овладел Красным Селом, развивает наступление на Пулково и его танковые части могут с часу на час ворваться на окраины города?
Кто знает, какой мучительной внутренней борьбы стоили Сталину только что произнесенные им слова…
Кузнецов молчал, весь как-то сжавшись в тревожном ожидании.
Сталин, делая, видимо, огромное усилие над собой и поэтому еще раздельное и жестче, чем прежде, сказал:
– Прикажите подготовить корабли к взрыву.
…Пройдет время, и Кузнецов будет спрашивать себя: почему его так потрясли, привели в такое смятение слова Сталина? Почему вызвали столь сильное чувство протеста? Разве они были для него полной неожиданностью?..
Нет, Кузнецов хорошо знал, в каком тяжелейшем положении оказался Ленинград. Враг приближался к его окраинам, и если бы ему удалось овладеть городом хотя бы на день, то это, помимо всего остального, означало бы гибель Балтийского флота или, что еще страшнее, использование его против Красной Армии. Он знал о решении Военного совета Ленфронта подготовить к разрушению основные военно- промышленные объекты и взорвать их, если угроза проникновения врага в город станет неотвратимой. Он считал эти меры предусмотрительности необходимыми, отлично понимая, что оставлять врагу действующие заводы и электростанции, нетронутые мосты и боеспособные корабли было бы преступлением.
Да, несомненно, Сталин был прав, приказывая подготовить корабли к уничтожению.
Так почему же этот приказ так потряс Кузнецова?
Потому что за две недели пребывания в Ленинграде он проникся убеждением, что враг может войти в город только по трупам его защитников. Он знал, что сотни тысяч ленинградцев жили в те дни уверенностью, что никогда и ни при каких условиях город не будет отдан врагу.
Секретно проводимые подготовительные мероприятия на случай, если произойдет худшее, не противоречили этой убежденности, не колебали ее, не нарушали веры в победу.
Так почему же, когда аналогичный приказ коснулся кораблей Балтфлота, Кузнецов воспринял его как неожиданно обрушившуюся лавину? Только ли потому, что для него, военного моряка, корабли были главным в жизни?..
Нет, не только. Кузнецова потрясло то, что приказ о подготовке кораблей к взрыву отдал именно Сталин.
Как и все советские люди, Кузнецов в то время видел в Сталине высший авторитет, высшую концентрацию воли и разума.
Зная о положении на фронтах, о тяжелейших сражениях, которые вели Красная Армия и Флот на всех направлениях с рвущимися вперед немецкими войсками, Кузнецов не мог не понимать горькую закономерность принятого Сталиным решения.
Но ему было трудно, неимоверно трудно воспринять только что полученный приказ лишь как логическую неизбежность. До тех пор пока эти слова не были произнесены, еще можно было надеяться, что даже в самой трагической ситуации Сталин сумеет найти решение, которое не под силу другим людям, отыскать какой-то выход из создавшегося положения.
Но после того, как Верховный отдал приказ, Кузнецов с особой, гнетущей силой почувствовал, осознал не только умом, но и сердцем, что, несмотря на весь героизм защитников Ленинграда, несмотря на их беззаветную решимость умереть, но не пропустить врага, возможность захвата города немцами исключить нельзя.
Несомненно, Сталин понимал, что происходит в эти минуты в душе Кузнецова. Ведь речь шла о судьбе Балтийского флота, самого большого и мощного из всех советских флотов, созданных в результате многолетних усилий советского народа.
Но разве миллионы людей годами не вкладывали свой труд, свой ум, веру, страсть, искусство и в те заводы, электростанции и шахты, которые уже пришлось разрушить, взорвать, затопить, чтобы они не достались врагу?
Так что же еще мог сказать теперь Сталин наркому Морского Флота? Напомнить, что речь идет об исключительной мере и что она будет принята лишь в самом крайнем случае? Но разве это не вытекало не только из смысла, но и из буквы отданного им, Сталиным, приказа? Ведь он не сказал: «Взорвать». Он сказал: «Подготовить».
И как ни трудно, как ни горько было Сталину выговорить эти слова, он ни минуты не сомневался в том, что должен был их произнести.
Может быть, его решимость укрепляли воспоминания о тех самолетах, которые из-за допущенного им рокового просчета не были своевременно укрыты или перебазированы и, так и не взлетев, оказались уничтоженными врагом на аэродромах в первый день войны? Или он вспомнил о Николаевских верфях, где в руки немцам попали еще не достроенные корабли?
Сталин не умел и не хотел утешать. Он был убежден, что только дело, только энергичные, целеустремленные действия могут – в особенности в критические моменты – заставить человека обрести душевное равновесие, напрячь все свои силы.
Поэтому он сухо и твердо сказал:
– Ни один корабль не должен попасть в руки врага. – И повторил: – Ни один. Вы понимаете это?
Кузнецов все еще молчал. Тогда Сталин еще резче сказал: