– Но ты же не бросишь папу?

Совсем недавно, в год поступления сына в институт, дочь узнала, что ее отец – не отец ее обожаемого брата. Какая с ней была истерика! Как она кричала на меня за то, что я лишила ребенка отца.

– Чем тебе не угодил папа? – возмущалась тогда я.

– Он ему не настоящий! – рыдала дочь. – Не настоящий.

Ладно, мы это проехали.

И вот тебе вопрос: не бросишь ли ты папу? Тринадцатилетняя дура.

– Ты переела колбасы! – сказала я ей.

– Поклянись…

Кажется, я уже рассказывала об одной клятве в своей жизни. Я вспомнила об этом тут же, вспомнила быстроту той лжи.

И вот сейчас она смотрит на меня, дочь, за благополучие которой я отдам все… Как ей, испуганной дурочке, сказать, что я ненавижу клятвы и что – бывало! – я в них вру?

Но я стираю, как мел с доски, все это свое прошлое… Не имеет значения! Другое время и совсем же другие обстоятельства.

И я могу поклясться. Могу поклясться над зефиром и колбасой. Я клянусь в том, во что верю – того, чего боится моя дочь, не может случиться никогда! Это все равно что клясться, что я не взойду на Эверест, не запишусь на гладиаторский бой, не стану королем Испании. «Правда, доченька, глупо?» Но она моя дочь, у нее на чужие потайные мысли чутье.

Я ведь грешно подумала о Володе, грешно. Кончики моих пальцев вспомнили те старые нервные токи, которые вели меня к нему. В них покалывало, а руки стыдно тряслись. Дочка сказала: «Ты не смотришь мне

в глаза».

– Есть такой драматург, – закричала я. – Его фамилия Ионеско. Он пишет абсурд. Люди у него превращаются в носорогов. Такая эпидемия. Ты, как он, заставляешь меня играть сумасшедшую пьесу. Все! Пошутили – и хватит.

– Я буду за тобой следить! – сказала дочь.

Вот это было уже смешно. Как будто я не знала, как можно улизнуть и ускользнуть, как будто я не знала звуков тончайшего, не слышимого никем клича, как будто бы я не помнила силы этого зова…

Следить и удержать? Бедная моя девочка…

И пошла, пошла разматываться ниточка.

Красная ниточка с кровью. Я разучилась пользоваться ножом и все пальцы носила в порезах. Я думала о себе – той.

***

…У нас новая история. Тетя Володи. Та самая тетя, к которой он ездил в Среднюю Азию и где набрел на Маю. Она молодая, хорошенькая и живет у Маниоков. Случается, мы встречаемся по дороге в школу и на мое «здрасьте» она шевелит в ответ белыми тоненькими пальчиками. Такая у нее манера.

Маниока ястребиным глазом оглядывает окрестности – он ищет, кого бы куда переселить, чтоб дать комнату Маргуле. Историчку звали Маргарита Ульяновна. Все об этом знают. Все заискивают перед Маниокой. Все боятся.

В «домике из сарая» жили эвакуированные. Это звучит не страшно – из сарая. Сарай из довойны дорогого стоил. Этот был такой. Вот на его комнатухи особенно и поглядывал Маниока. Теплый сарай. Вода во дворе. И они – сродники – рядом.

Я не люблю Маргулю. Ненавижу ее пальцы.

На самом же деле ревную. К Мае Володю не ревную, а к этой…

У меня никаких оснований. Никаких.

Это ревность из каких-то моих собственных начал. Но какая разница?

И я борюсь с ней. Не с ревностью. С Маргулей. Она смотрит на меня непонимающе. Тем лучше – думаю, – что ты такая…

Когда в сараедоме освобождается комната – умирает старуха, которую бросила на время дочь, возвращаясь в Ленинград, но потом так и забыла за ней вернуться, – мы классом переносим вещи Маргули. Я несу фотографию в красивой рамке – она и Володя, головка к головке. «Як и Ципа».

Любовь вышла из меня сильным носовым кровотечением. Пришлось даже вызывать врача. Я лежу бледная, ослабевшая, пью гематоген, а бабушка рядом штопает носки одним ей известным способом перекидывания ниток. Густая получается дырочка, несносимая. Носок – в хлам, а дырочка как новенькая. Стоит сама по себе – ни на чем. Такая непобедимо заткнутая брешь…

Так вот… Бабушка!

– Хуже нет начинать жизнь на чужом горе. Знаешь, как оно плачет за спиной? К нему ж возвращаться приходится не раз и не два. Чужое, но тобой сотворенное горе, оно как дитя малое, которое не вырастает. Старится, а не вырастает. Свое изжить можно, чужое-твое никогда.

У нас в городе жил лилипут. У меня богатое воображение. Я представила, что он всю жизнь идет за мной следом. Лилипут-горе.

Как это называется в медицине? Регенерация и субституция. Восстановление себя. Устранение повреждения. Изгнание лилипута.

Я не хочу и не буду начинать жизнь с чужого горя, которое плачет за спиной.

Искусство наложения. Портрета на портрет. Сегодняшние щеки покроют с лихвой анемичные впадины той девочки.

Поэтому не поручусь, что все было именно так. Носок с бессмертной дыркой, кровь из носа до захлеба – это да. Было…

Но отчего? Отчего ушла та любовь? Может, все просто? Маргуля пошевелила пальчиками и сказала: «Маечка ждет ребенка…»

В ее глазах – страдание. Я злорадствую. Мне хорошо, что ей плохо.

Я сообщаю новость дома.

– Слава Богу! – говорит бабушка и крестится широко, размашисто. – Воистину, слава Тебе!

В глазах ее я вижу радость.

Я же понимаю, что продление Маниок в вечности к ее радости не имеет никакого отношения.

Ты рано обрадовалась, бабушка… Так оказалось, что рано… Какой это срок – двадцать лет?

– Мама! – возмутилась дочь. – Ты что? – Она заметила, как я перед зеркалом подсмыкнула вверх юбку. – Тебе это противопоказано. Ты низкорослая.

Порода женщин. Низкорослая сильная. Выносливая в работе. Хорошо носит тяжести. Незаменима в быту. Неприхотлива в одежде и в питании. Такой я была вчера. Сегодня я укоротила юбку. Я чувствовала себя молодой, длинноногой, весьма прихотливой и неуловимой для соглядатаев.

Я его увидела сразу. Он охаживал вокруг песочницы возле моего подъезда. Спасибо дереву: я за него ухватилась. «Тебе не семнадцать, и он тебе никто».

Такими примитивными словами я хотела себя окоротить. Но, видимо, не очень хотела, если думала дурь – семнадцать лет и никто. Тут все неправда.

Потому что…

Потому что ничто не прошло. Не «не проходит бесследно», как поется в какой-то песне, а не проходит вообще. И семнадцать лет живут и здравствуют во впавшей в маразм старухе, а может, еще лучше здравствуют. Спросите старух, спросите! И в этом доказательство первичности духа, его всемогущественной производительности. Что там труха-материя!

Дряблеющее тело, седина и щелкающий присос. Человеку всегда одномоментно и семнадцать, и сорок, и шестьдесят девять… Если в тридцать восемь не умирает семнадцатилетний восторг, то куда он денется потом!

Итак, я держусь за дерево, мне тридцатьвосемьсемнадцать, и я его разглядываю.

Он пополнел, моя мама сказала бы «возмужал». На нем плащ, который я мечтала купить мужу, но именно на мужнин плащ почему-то всегда не хватало денег. Раньше Володя носил длинные волосы, и они у него разваливались на две неровные половинки, оставляя кривоватый просвет. Он злился на волосы и зачесывал их назад, прилагая к этому слишком много характера. Он конфликтовал с волосами. Теперь он был коротко, до щетинки пострижен, и это ему шло, молодило. И вообще, он был хорош собой… Впрочем, это значения не имело. Он мог быть каким угодно. Я это поняла и отпустила ветку дерева.

Мы сидели на вокзале, окруженные стронутым с места миром.

Он рассказывал, что его перевели в министерство, дали квартиру, которую он, не въезжая, поменял с хорошей доплатой на большую: надо было забирать овдовевшую тешу. Теперь они живут огромным колхозом. Вавочка вышла замуж (чего ты вскрикиваешь, дура, ведь прошло двадцать лет!), привела мужа, мальчик хороший, из провинции, их дом – единственное пристанище молодых. Саид, сын, уже в третьем классе. «Это не мой сын, но, поверь, я их не разделяю. Хотя в глаза бросается: он черненький и глаз у него восточный. Ты знаешь нашу историю? У меня тоже ведь есть сын… Живет со своей матерью в Болшево. По воскресеньям я его забираю в наш кагал. Хороший ребенок, но моя бывшая его перекармливает. Доведет кретинка до диабета. Мая работает в отделе технических переводов. Так что, видишь, все при деле. О тебе знаю… Знаю, кажется, все…»

– Перестань, – смеюсь я, – все я и сама про себя

не знаю.

Во мне растут и развиваются два совершенно противоположных чувства. Одно славненькое, родственное, вот встретились земляки, соседи, можно сказать, и есть о чем поговорить в круговерти вокзала, которая не просто оказалась рядом. Она – круговерть – как бы матка всей жизни… Из нее движение поездов и товаров, но из нее же браки и разводы, узбекские черноглазые мальчики и русские пастозные, склонные к диабету дети… И технические переводы из нее, и сумасшедшие клятвы над розовой колбасой… Сейчас я возьму Володю за руку и скажу ему: «Зачем я завела тебя на вокзал? Идем ко мне… Скоро придет муж, поужинаем… Выпьем по рюмочке, а в воскресенье вы приедете с Маей, я испеку пироги с капустой и яблоками… Ну?»

Конечно, я ничего этого не говорю. Потому что клубится во мне и нечто совсем другое. Оно идет не из матки-крутоверти, оно из кончиков моих пальцев, порезанных, поколотых, хозяйственных пальцев, на которых маникюр не держится, и я принципиально ношу свои ногти без лака, с заросшими лунками. И если не рядить пальцы в перстни, которых у меня нет, это выглядит вполне пристойно.

Так вот… Мои мастеровые сейчас пульсируют, они криком кричат, что не для того мы встретились, чтоб жевать пирог с капустой, что то, что мы сидим на вокзале – одна кажимость. Нас тут нет… Мы не принадлежим шевелящейся человеческой массе, в нас живут и побеждают другие законы и другие звуки.

Володя берет меня за руку, и мы встаем. Мы переходим с ним от одного отъезжающего поезда к другому, от одного к другому. Чего-чего, а поездов на вокзале навалом и так удобно здесь целоваться и плакать, и смеяться, и говорить глупости, не боясь быть услышанным.

Тут возникает как бы противоречие с предыдущим. Ибо, мысленно отторгнув от себя мир вокзалов, людей и сутолоки как чуждый нашим тонким и тайным чувствам, мы ныряем все-таки в него же, что говорит о неразрывности сущего, а больше ни о чем.

Вы читаете LOVEстория
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату