ней подумал – как позвал, она и явилась к тебе званая. Анна и Ленке с детских лет повторяет: не думай о плохом, не думай о плохом.
Сейчас, выйдя из кабинета, Анна даже пожалела Алексея в его какой-то утробной позе. Что ни говори, мужики – народ беспомощный. И слава Богу! Может, именно это их качество и создает какое-никакое равновесие в мире. А так бы уже давно была война или еще какое-нибудь безобразие. Спокойно и надежно для человечества, когда они вот так, скрючившись, лежат на диванах под своими игрушками. Но в том, что так лихо, цитатно философствовала Анна, было нечто, что тем не менее начинало ее тревожить. Пока она усиленно думает о хорошем – все в порядке. Стоит же на секунду отвлечься – и будто что-то в ней вспыхивает и начинает болеть, болеть… Нет, надо во всей этой истории ставить точку, ощутимую, окончательную… Придет Ленка, она возьмет ее за руку. Они зайдут к Алексею и скажут: «Дорогой ты наш! Мы не с улицы. Мы твои жена и дочь… Не надо нас мучить… Давай все решим – раз и навсегда».
Но разве дождешься Ленки, когда она нужна? Противная стала девчонка, и, видимо, покуривает. Они все сейчас сигаретами балуются, но Анна к этому относится спокойно. К Ленке это не пристанет. Не будет ее Ленка ни курящей, ни пьющей, ни гулящей. Она побродит по краю всех жизненных соблазнов и уйдет в сторону. А то, что по краю походит, не страшно, а в чем-то, может, и полезно. Она, Анна, по краю не бродила, и такая в ней просыпалась временами тоска по чему-то неизведанному. Не такая, конечно, тоска, чтоб жить не хотелось или чтоб твоя собственная жизнь показалась никудышной, нет! Но вот иногда идет она по улице, а рядом затормозит машина и выйдет из нее женщина в каком-то неимоверном наряде и простучит мимо каблучками, а ты со своими пудовыми сумками-авоськами посмотришь ей вслед и станет тебе тошно. Ее, Аннина, бабушка-покойница говорила ей в детстве о счастливых людях: «Ай, никакого секрета… Они в детстве дерьмо ели». Вот и Анна провожала глазами этих ирреальных женщин нашего времени, без тяжелых сумок, без стрелок на колготках, без этого иссушающего мысль и плоть вопроса в глазах – где и почем, провожала и думала: в детстве они дерьмо ели. Почему-то это утешало. Успокаивало. Она вот не ела, и Ленка ее, увы, не ела тоже. Поэтому побродит, побродит Ленка по краю Греха и вернется в праведность, к сумкам, пеленкам, общественному транспорту… Правда, машину с отца она хотела стребовать… Не такая уж вздорная мысль… Надо будет, когда кончится вся эта история, взять и купить им машину. Влезть в долги, как все делают, и купить. И у Алексея будет дело, и Ленке будет приятно, и Анна выйдет когда-нибудь из машины и процокает мимо какой-нибудь замордованной тетки и станет для этой тетки минутной тоской по неизведанному благополучию. Это чувство надо испытать сейчас, пока машин еще мало… А то наделают скоро, как холодильников. Чем тогда люди будут гордиться? Анна ходила по комнате, искала дело. Не то чтоб его не было… И тетради непроверенные лежали, и белье в тазике кисло, и пуговицы кое-где надо было закрепить, потеряешь в автобусе за милу душу, но ничего не делалось, и вспыхивала, вспыхивала в ней тревога.
Ленка же домой не собиралась. Она несла на плечах своего приятеля, и ей было легко. Ей нравилось так идти, куря, обнявшись, плюя на общественное мнение, и дорогу мимо дома она выбрала не случайно, а намеренно: хорошо, чтоб кто-нибудь видел ее такую… Ленка давно решила, что ее жизнь не должна быть похожа на жизнь родителей. Что угодно – только не это. Сначала ее выводила из себя их физическая терпимость друг к другу, смотреть по утрам противно на них, какие они лежат в постели, но потом она пришла к выводу, что так у всех. С ужасом представила свою будущую жизнь, свою и дочь, которая станет на нее смотреть. Решила: так не будет. Как – она не знала, но уж непременно никаких общих одеял и подушек. Никогда и никаких. Потом, когда на ее глазах такая устойчивая, притертая друг к другу пара, как папа с мамой, стала разваливаться, она поняла, что была права, когда возмущалась их привычками и видом, права тысячу раз – вот вам и результат: папа бежит от мамы. «Ну что ж, – сказала себе Ленка, – теперь никто никогда не посмеет мне помешать исповедовать свои принципы, Я буду жить так, как мне нравится, а не так, как у них принято, Я еще не знаю, чем это кончится, – философски размышляла Лен – но у моих-то кончилось плохо. Конечно, жалко их, потому что они даже развестись путем не могут. Базарят из-за квартиры, будто она не квартира, а какой-то райский остров. Ну что стоит отцу собрать чемодан и уйти – порядочно и по-мужски? Ну что стоит матери взять зубную щетку и хлопнуть дверью – красиво и по-женски? Ну что стоит одному из них подняться над всем, а они тянут за углы одного одеяла». Никогда в жизни не допустит она, Ленка, этого одного-единственного одеяла. Нет средств на два, живи одна. Вот так формулировала свое жизненное кредо Ленка. Конечно, лучше всего ехать на машине в никуда, но этот вариант у нее не получится – это роскошь… Значит, надо ориентироваться хотя бы на два одеяла. Но это потом. Пока же – свобода, Свобода поведения, свобода выбора, свобода настроения. Никаких – ты обязана, так принято, твой долг, так надо.» Никаких… Она никому ничего не должна. Это первое, второе и третье… Она слышать ничего не хочет об ответственности, потому что не признает ни за кем права что-то на нее возлагать. Она никому не хочет быть благодарна, потому что ничего она не просила. Бели ее родили для того, чтобы нагрузить предрассудками, в которые она не верит, то она готова объявить войну
или умереть. Она поживет свободно и самостоятельно и сама выберет обязательства и долги. А может, и не выберет* Ничего она не хочет от палы и мамы, никаких принципов, никаких идей, никаких руководств к действию.,. Если имеется в виду, что вся эта их идеология – приправа к куску хлеба, так ей и хлеба не нужно. Кончит школу – и только ее и видели. Заработает себе чистый, не сдобренный советами обед, а завтракать и ужинать вредно. Вот какая раскованно- наглая дочь шла тогда впереди Алексея Николаевича, вот какая дочь не приходила домой – и это было слава Богу, потому что Анна ждала помощницу и союзницу… «Мы не с улицы… Мы твои жена и дочь…»
Алексей Николаевич лежал тихо и обреченно. Когда Анна пришла вытирать пыль в кабинет и ходила вокруг него спокойно и по- хозяйски, а потом – он ждал! – должна была встать ногами на диван, чтобы вытереть железки, он был готов к этому, потому что ощутил вдруг впервые и окончательно, что никакого обмена не будет. Никуда не уйдет Анна, это ее гнездо, а у него не хватит сил вырвать ее из него. И есть единственный выход решить все их проблемы – уйти ему с чемоданом. Как ушел Федоров. И все будет хорошо и покойно, и никто ничего не скажет о нем плохого, со временем они поменяют Викину квартиру на другую, чтоб никаких федоровских воспоминаний… А кабинет – что кабинет… Сегодня он ему не помог… Пришел, лег, и все при нем осталось. Надо сказать это Вике, прямо сейчас он ей позвонит и скажет: «Я беру такси и приезжаю навсегда». И он встал. Телефона в кабинете не было, шнур вился по полу, и по нему надо было найти телефон. Почему-то эта процедура – поиски телефона – представилась Алексею Николаевичу тяжелой изнурительной работой. Дверь, например, открывалась с трудом, и Алексей Николаевич подумал, что дом старый, а процесс оседания все еще продолжается и притолока искривилась. Он открыл все-таки дверь и пошел по шнуру дальше.
Вика: была очень обижена на Алексея Николаевича. Почему он так себя ведет, будто она в чем-то виновата? Разве во всей их истории она не самая большая страдалица? Ведь только ей грозят разного рода неприятности.
Во-первых, могут не принять в партию. Это для нее катастрофа. Это значит никогда не выбиться ей из рядовых корректоров и ослепнуть в конце концов на этой чертовой работе. Да и вообще потянется за ней дурная слава, хоть ни в чем она не виновата. Придется трубить в таком своем состоянии до пенсии. Вот почему она так его просила потерпеть и не решать никаких вопросов, пока все у нее не решится.
Ну, ладно, пусть Анна дозналась. Все тут не предусмотришь. Но неужели он не мог все поставить так, чтоб не смела она трезвонить в партком. Должен же он был где-то стать плотиной на пути неприятностей, которые теперь на нее повалятся. Ну, ладно. Не встал. Вика давно знает, что не тот Алексей человек, чтоб быть кому-то или чему-то плотиной. Он слабый, он беспомощный. Но это для нее никакое не открытие, она давно это знает. Собственно, с этого-то все и началось – с его слабости, мягкости. Она к нему именно к такому потянулась, потому что сильным была сыта по горло. Она знает, как бывает у сильных. Они все перекусывают зубами и сразу! Федоров, нос шляпочкой… Он хоть на минуту задумался, что нехорошо, непорядочно бросать женщину? Ему это и в голову не приходило. Сильным вообще мысли приходят реже, она это заметила. Способность перекусывать заменяет им некоторые мыслительные процессы. Федоров перекусил свою так называемую творческую работу. «На пса!» – сказал и ушел «украшать землю картоном». Потом – наверное! – так же сказал о ней и ушел, вернулся в холостячество. И разве можно было как-то этому противостоять? Ах, как ей люб стал Алексей Николаевич, совершенно неспособный ничего перекусывать. И они так все хорошо придумали с Анной, чтоб не было у той ущемления, не было у нее чувства страха. Ну не вышло. В конце концов, и это можно предположить: нормальная баба, не хочет терять и мужа, и трехкомнатную квартиру сразу.
Это Вика, балда, судила о ней по Алексею, а надо было думать, что Анна – нормально расчетливая женщина. Конечно, для Алексея, для его самолюбия плохо, если он переедет в квартиру Федорова, но ведь дает ей тетка деньги? Дает! Вот их и надо будет пустить на обмен. И поменять меньшую на большую, и пусть Анна подавится их квартирой. Во всяком случае, тогда у нее уже не будет никаких оснований для претензий. Если разобраться – это все-таки лучший вариант. Она, Вика, наверное, и сама бы до него додумалась, начнись все несколько неожиданно. Так что если разбираться в ситуации и фактах – ничего безысходного нет, а наоборот, мудрая жизнь сама так расставила фигуры, что у них оказался один-единственный выход, но он во всех нравственных отношениях лучший, и если они так поступят, то у нее может быть все благополучно на приеме, никто ни в каком расчете ее не обвинит. Алексей же ведет себя как-то не так. Вот, например, сегодня смылся. Им бы сейчас объединить и свои мысли, и свои силы, и свою – черт возьми! – любовь, а он бежит к себе домой, как в нору, дурачок такой. Как он не понимает, что теперь его нора там, где она, Вика. Она решила позвонить ему вечером и сказать об этом. Был у нее зарок – в этот период не звонить ему домой, а тут она нарушит зарок, позвонит и скажет: «Твоя нора дурачок, там, где я!»
Так она думала на политзанятиях, глядя прямо в глаза лектору, и столько в этом ее взгляде было искреннего чувства, что лектор рассказывал о событиях в Африке только ей и думал о том, что этой вот отзывчивостью ко всему сущему на земле обладают только русские женщины, – посмотрите на эту, как слушает и как страдает. Уходя, он особенно благодарно поклонился Вике, она очень этому удивилась, а потом решила, что это очень, очень хорошо, если он ее из всех выделил, запомнил. При случае можно у него будет в будущем отпроситься с лекции, и он ей не откажет. Вечером она совершала свой обычный пострабочий ритуал – булочная, молочная, галантерея. В булочной ей повезло – были рижские батоны, и она взяла сразу три, имея в виду, что Алексей не сегодня-завтра, а должен будет к ней переехать окончательно и бесповоротно. В молочном магазине тоже удача – были в продаже глазированные сырки и фруктовый кефир, а у выхода из магазина торговали штучными сосисками. В галантерее к прилавку вилась очередь, а к верхней витрине английской булавкой был приколот и болтался как флаг на корабле серебристый импортный бюстгальтер. Вика встала в очередь. Она поступила так скорее инстинктивно, чем по необходимости. Лифчиков в ее обиходе было много – и белых, и розовых, и телесных. Серебристых, правда, не было. Она стояла и думала, что, в сущности, он ей ни к чему – серебристый. Цвета и оттенки имели значение раньше, при Федорове. Вот уж кто умел любить глазами. Он ставил ее и ходил вокруг, кладя ей на плечи разные тряпки, и она, как манекенщица, должна была то сгибать руку, то ногу в колене, то закидывать голову назад, а то опускать ее к самому желудку. Интересно, проделывает ли он эти штуки со своей математической мышкой? Обряжает ли ее, как обряжал Вику: «Ну-ка, ну-ка, Клотильда, убери зеленый цвет, он тебя мрачнит… Феня, запомни, ты женщина холодная, тебе себя надо утеплять желтеньким… Повернись, повернись… Вот так! Знаешь, ты слева красивее… Поворачивайся к нашему брату левой стороной». Она тогда думала, это игра. Ей было даже интересно. Сейчас понимает: разве можно членить на левую и правую сторону, когда любишь? Это же были сигналы бедствия, а она поворачивалась, вертелась и думала, так и надо. Он – художник, он любит глазами. Алексей совсем другой. Она проделывала с ним эти штуки с одеванием-раздеванием, он терялся и смущался, а главное, ни черта не понимал ни в зеленом, ни в желтом. Не видел он, что ее мрачнит, а что веселит. Поэтому, положив в сумочку серебристый лифчик, Вика вздохнула: десятки как не бывало, а она ведь собирается в долги влезть. «Кто- нибудь у меня его купит, если что… – решила Вика. – Я не буду отрывать пока ценник».
Шнур от телефона был бесконечным. Наверное, поэтому Алексей Николаевич вполне ушел сформулировать мысли в слова, которые он сейчас скажет Анне. «Я веж себя, Анюта, как последний… Конечно, ты должна здесь остаться… И говорить нечего… Ты собери мне мое, а коллекция пусть пока повисит. Ты вытирай с нее пыль…»
В коридоре не было света, только узкая полоска: под дверью кухни… Такое в его жизни уже было – темный коридор: и полоска света. Как он мог забыть то,