Бедная откормленная холеная девочка! С тобой бы посидеть денек, а потом увезти тебя подальше… Как же она, Ася, не поняла этого? Как же она могла подумать, что раскинутые на битом стекле руки – просто жалкое подражание чему-то, потому что ничего своего она придумать не могла… Даже не подражание, а крик о собственной неполучающейся жизни и даже неполучившейся смерти! Холеная девчонка сама себя распяла и

ухитрилась посмотреть: что из этого получится? И была вышвырнута на исходные рубежи: в укачивающую постель, в белое молоко. И она, Ася, тоже была с теми, кто ее швырнул. А должна была сделать что-то другое… Что? Сознание того, что чтобы она теперь ни писала, в какие бы командировки ни ездила, ничто не восполнит этого однажды не выполненного долга, наполняло ее горем, стыдом и отчаянием. До скелетности обнажилось все написанное до этого. Герои и героини, мальчики и девочки, старики и старухи проходили вереницей, прозрачные, безмолвные, как призраки. И только сейчас в беспощадном горестном свете раскаяния Ася поняла, почему они так бесплотны. . В них тоже все было предопределено. Ею самою… Она подчиняла их теме, заданию, случаю, и они покорно, как в гипнотическом сне, говорили, действовали так, как хотела этого она, великий гипнотизер и жалкий обманщик. Вся ее работа напоминала ей сейчас добротно сколоченные дома, в которые войти можно, а выйти – нельзя. Потому что кому ты нужен, вышедший из этого дома, уже не человек – призрак, фантом…

В высоком самолетном небе Ася с болью, с кровью, без анестезии отрезала всю свою прошлую работу и, прикрывая руками кровоточащие места, поняла, что теперь надо начинать все сначала. И, вопреки всем законам, поверила, что на больном в таких случаях, как у нее, вырастет лучшее.

– Я поступила бы так же,– сказала Корова.– Или тогда надо делать резекцию мозга, лоботомию. Послевоенные дети разучились делать усилия. Знаешь почему?

– Тут тысяча и одна причина,– ответил Олег.

– Во, во! – обрадовалась Корова.– Тысяча! Скажи еще – миллион. Одна причина. Единственная!

– Тогда ты самая умная на земле,– засмеялся Олег.– Такое – знаешь!

– Умная,– согласилась Корова.– Умная. Так вот слушай. Они потому не умеют делать усилий, что у них связаны руки. Мы им долдоним, как много им дано. И дано, дано, кто спорит? Все дороги открыты. Ну открыты, ну и что? Это ведь только возможность, которую еще надо осуществить!

– Никакое это не открытие,– сказал Олег.

– Где,– спросила Корова,– где это написано? Где написано, что мы им связали руки? Нам не нравится, что наши дети у нас на шее сидят, но мы же их не понимаем. Для них холодильник, цветной телевизор и даже машина то же, что для моей юности, например, белые резиновые «спортсменки» с голубой окантовкой. Просто это два этажа одного и того же дома… Вопрос в другом: почему я в своих «спортсменках» лезла вверх как одержимая, а Любава легла в гроб на своих платформах? Я, грешница, тоже иногда спрашиваю: чего им нужно, этим щенкам? Это во мне живет и кричит моя когда-тошная голубая каемочка на тапочках. Моя разутая, раздетая молодость. Я бы и своего ребенка, будь он у меня, усадила бы у холодильника и сказала: «Питайся калориями». И рассказывала бы жалобные истории про кукурузные лепешки сорок второго года. Чтоб дитя сознавало. Чтоб у него на всю жизнь оставалось умиление перед холодильником.

– Почему умиление? – сказал Олег.– Какое там, к черту, умиление?

– Умилением мы хотим заменить волю,– упорствовала Корова.– И возникает взрывчатая смесь. Слабый, связанный человек и его подкормленная кинофильмами и телевидением фантазия. Учится человек плохо, потому что хорошо учиться – усилие. Он не может никуда уехать, вырваться, потому что рвать с прошлым – это тоже усилие. А чего-то хочется, потому что резекция воли сделана, а резекция фантазии – нет. Потом, к тридцати, воля и мозг сговорятся, придут к согласию. И вырастет толстая равнодушная баба или толстый равнодушный мужик. Любаву осенило как-то. Она к этому идиоту потянулась, потому что увидела в нем лошадиную силу. Ей зацепиться хотелось за что-то устойчивое в этом зыбком однообразном «На! На! На! Ешь, ешь, ешь!». А этот кретин решил, что его женить на себе хотят. Она ему в бубен бьет, а он ей – плохие стихи. И все-таки он единственный в этой деревне, который чего-то добивается. И он ей именно этим и был интересен. Пить хочется – из лужи попьешь. Но надо же! Даже такого ей оказалось завоевать не под силу. И вообще все не под силу. А с другой стороны – все вроде бы есть.

Приехала Ася. Покалякала, уехала. Уговаривала жить, восхищалась селом, природой, соленьями, вареньями, мамой, которую надо беречь. Правильно? Правильно. А она, оказывается, рисовала карикатуры на односельчан, и ни один человек этого не знал, она была ядовитая, но попробуй их укуси! В броне ведь! Ну вот и выкристаллизовалось – иначе не могу, а так не хочу. Я бы сделала так же. Я даже считаю, по. отношению к себе это честный поступок. Все остальное было бы уже перерождением.

– Но умереть так – тоже ведь нужна воля…

– На один раз наскрести можно! Это билет в один конец.

– Значит, ты обвиняешь Асю? Объективно?

– Брось. Это я постфактум такая умная. Хорошо анализировать законченную историю. А у Аси было начало. Мне сказали, районный прокурор поднял крик. Надо будет к нему зайти, чтоб успокоился.

– Если Аська ориентировала Любаву на праведную жизнь односельчан, это ошибка. Я тут ходил, бродил. Сытое, жадное село. Их бубном не проймешь… Сюда не возвращаются, если хоть чуть повезет… Аська должна была это понять…

– Приедем, запремся где-нибудь и раскроем все карты. Я лично писать об этом не хочу, но, может быть, втроем родим что-то эпохальное? В конце концов, мы не знаем самого главного: о чем Ася с ней говорила?

– Представляю себе, как она психует. Давай дадим ей телеграмму. Тем более, если нам еще заходить к прокурору.

– Ну вот еще! Сентиментальность какая! Не умрет. Пусть понервничает. Надеюсь, наш любезный друг Вовочка не будет кусаться до нашего приезда.

– Ты его знаешь лучше…

– Ничто, старик, так не меняет человека, как власть. Я все собиралась ему об этом сказать, да случая не было.

На пороге учительской тихо выросла Катя.

– Там все разошлись,– сказала она, оглядываясь и стараясь, видимо, связать в одно: бубен, брезентовые рукавицы и кочергу.– И родители легли. Вы как, придете ночевать?

И тут вдруг Корова звякнула бубном и сказала Кате:

– Слушай, ты можешь до завтрашнего утра собрать свои вещички? Много у тебя барахла?

Катя побледнела, Олег хотел остановить Корову, но вдруг понял, что это бесполезно.

– Пойду подброшу дровишек,– сказал он, берясь за кочергу.

Катя видела, что он не взял рукавицы, и хотела об этом сказать, но не сказала – боялась, что нарушит молчание и окажется, что ей никто ничего не говорил. А у нее ведь что-то спросили?

– Ну, так много у тебя барахла?

– Откуда? – прошептала Катя.– Откуда?

– Ну, так вот. Иди собирайся, поедешь с нами. Найдем тебе новое место.

– А как же тут?

– А тебе какое дело? – заорала Корова.– Пусть у начальства болит голова. Тебе пора ехать отсюда. Засиделась…

– Ехать…– повторила Катя.– А куда?

– Не знаю,– закричала Корова.– Помыкаешься немного, ну поспишь где-то, на ничейной кровати, зато новых людей увидишь. Может, замуж выйдешь…

– Да ну вас! – засмущалась Катя, а сама уже бежала по улице, и уже собиралась, и сердце прыгало в горле, и выяснилось что всего-то у нее – один чемодан да сумка. Правда, не влезли журналы мод, и Катя вынесла их в комнату почты и разложила там на столе.

– Ты чего срываешь кадры? – спросил у Коровы Олег, вернувшись из коридора.– Разве так можно?

– Нужно,– зашумела Корова,– сидят все на месте, задницу поднять не могут. Ух, эта наша лень и неподвижность! За околицу боимся выйти…

– Ну, ну,– сказал Олег.– А что за околицей?

– Другое село! – заорала Корова.– Новый поворот. Движение! – И она запела громко и фальшиво: – «В движенье мельник жизнь ведет, в движенье…»

Странно прозвучала эта шубертовская песня среди села со свежезасыпанной могилой. Слава богу, была ночь и все спали. А кто не спал и услышал бы, все равно бы не поверил, решил, что ему показалось… С поминок, спьяну…

***

Этот понедельник начался для Мариши еще в субботу. В конце концов Ася вовсе не обязана была вернуться r ней. Она могла и в гостиницу поехать, и к родичам в Мытищи, куда угодно. Наконец, она могла быть у Таси, и это скорей всего. Но звонить Тасе не поднималась рука. Она должна сказать Тасе: «Я его люблю, твоего Олега. Что ты хочешь со мной за это сделать?» Ну, была бы Тася стерва. Обычно, когда рассказывают такие истории, обязательно кто-то – стерва. Какие это благополучные истории. Как в букваре. А может, так и есть на самом деле? И если возникает треугольник будто бы хороших людей, то все равно кто-то стерва? Кто же? Тася в своих чистеньких, застиранных, заштопанных аккуратной мелкой решеточкой кофточках? Вспомнилось. Однажды ввалились к ним ночью после спектакля только что открывшегося камерного оперного театра. Тася накрыла стол, и на нем было все – это в двенадцать-то ночи! «Вы умные, а я вас кормлю»,– говорила она всем своим видом, и в этом не было унижения.

Она никогда не стеснялась говорить: «Я этого не читала». Не еще не читала. Или – не помню, а просто – не читала. Я этого не знаю. Не ах, да, да, что-то помнится, а просто – не знаю… Нет, позвонить и спросить, не у нее ли Ася, Мариша не могла. Она успокоилась, только когда позвонила Вовочке.

– Привет!

– Ты не знаешь, что с Асей?

– Я ее съел!

– Ну и как, вкусно?

– Марусенька, все в порядке. Она все поняла правильно, мы расстались интеллигентно.

– Она так волновалась!

– Я ее понимаю. Не повезло!

– Вот приедут оттуда, и ты убедишься…

– Я ее ни в чем не обвиняю… Это могло быть с каждым… Просто – не повезло…

– Ты умница…

– И ты тоже… Пока? Или ты хочешь меня еще о чем-то спросить?

– Да вот я ее жду, а она не идет…

Вы читаете Снег к добру
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату