– Не волнуйся. Придет…
Ася не пришла. Ни в субботу, ни в воскресенье. Мариша позвонила Светке. Светка перевозила Клюеву, в новом доме пустили лифт. Уехали с Игорем с утра. Светка на десять лет моложе Таси. Тридцать девятый и сорок девятый. Они симпатизируют друг другу. Как-то Светка сказала: «Вся твоя орава не стоит одной Таси. И Олег твой ее не стоит. Ненавижу умников от сохи… Он думает, если его дед землю пахал, так он знает суть…»
«Ничего он так не думает,– засмеялась Мариша.– Хочешь, давай его спросим?» – «Я никогда не задаю вопросов, на которые заведомо отвечают ложью».
Они с Сеней очень беспокоились, какая Светка вырастет. Вернее, не так: они беспокоились, что Светка вырастет скверной. «К этому все предпосылки»,– говорил Сеня. Поздние роды. Любимый общий ребенок. Жизнь без карточек. И бессилие Полины сохранить справедливость для всех детей – перед слепой, бездумной любовью отца к маленькой. Мариша долго думала, что Светку так назвал отец в честь покойной жены, Маришиной матери. Ей даже было обидно за Полину, в конце концов сколько прекрасных имен есть на свете. Потом узнала, что имя дочери давала сама Полина. Ну бог с ним, с именем. Это ведь такая случайность – как тебя назовут. Если, конечно, не Анжеликой, Эрой, Эпохой или Зюзей. Да и это, в сущности, не трагедия – хоть горшком назови, только в печь не сажай. Светка росла черненькой, и все умилялись: черненькая, а Светлана. Кажется, в три года Светка подняла брови к высоко подстриженному Полиной кривому чубчику и спросила: «Ну и что из этого? Нашли проблему». Папино выражение, не сама придумала, но сразила наповал какую-то Полинину приятельницу: «Шо це за дытына!» Дытына росла и то подтверждала, то опровергала их с Сеней тревоги. Она была и плохой и хорошей одновременно. Но ведь они с Сеней понимали – это каждый человек такой. Даже дураки бывают и добрыми и злыми, а у умных возможностей больше… И все-таки… Что-то ведь доминирует. В Светке доминировала Светка. Если она была злой, то злой, как могла быть только она… Если доброй – то же самое. «Личностного в ней на десятерых»,– говорил Сеня. И они удивлялись – откуда? Главное они поняли: она идет к истине не через раздумья, а через поступки. Пословица «Семь раз отмерь…» —это не про нее! Она семь раз режет. Она – единственный человек, которого знает Мариша, действительно не боящийся общественного мнения, вернее общественного осуждения. «Потому что еще не попадалась как следует на зуб людям»,– говорил Сеня. Светка смотрит глазищами – не понимаю. Именно это ее роднит с Тасей. Не ах, что-то я не совсем понимаю, а просто – не понимаю. Объяснить? Не надо. Неинтересно. Она чересчур категорична для женщины. Однажды Мариша подсунула ей Моруа: женщин-амазонок не любят. «Моруа – это какой век?» – спросила Светка. «Господи, да он наш современник, он недавно умер».– «Выдумываешь?» —отрезала Светка.
Вечером в воскресенье Марише принесли телеграмму: «Приезжаем вместе. Папа, Полина». Она позвонила Светке; оказалось, они еще не вернулись. В голосе Игоревой мамы уже беспокойство, но она же утешает Маришу: «Вы не волнуйтесь. Это ведь далеко, у самой кольцевой, да и пока сгрузишься… Как хорошо, что ваши родители приезжают вместе. Знаете, Маришенька, в этом возрасте так трудно бывает расставаться…»
А Ася все не звонит. Видно, все у нее нормально, вот она и забыла, что кто-то волнуется. А может, где-то спряталась и готовит свой материал… «Расстались интеллигентно»,– сказал Вовочка. Почему расстались? Вероятно, Ася только что вышла из его кабинета… Мариша кинулась к телефону, длинные, длинные гудки – чего ради Вовочка будет сидеть в воскресенье вечером дома? Позвонила Тасе.
– Здравствуй, Мариша! – Голос радостный, доверчивый.
«Я стерва, я! – решила Мариша.– Она мне рада». Тася даже не знала про то, что Ася вернулась из командировки. Даже о командировке Олега она ничего толком не знала.
– Он так торопился,– говорила Тася.– Пришел поздно, в две минуты собрался… Что? Что? Мариша, ты меня слышишь?
Мариша осторожно положила трубку на рычаг. Зачем она позвонила? Чтоб узнать, что Олег пришел поздно? Разве она этого не знала, разве не закутывал он ей ноги платком, чтоб она не простыла? А Тасе досталось собрать его в командировку. «Вы умные, а я вас кормлю». Было гнусно, и был уже понедельник, первый день беспокойной недели. А в следующее воскресенье – 24 февраля. Приедет папа с Полиной. «Господи, прости меня,– подумала Мариша.– Но как они некстати приезжают! Подумать только, как некстати!»
С той минуты, как Корова пропела про то, что жизнь идет в движении, в нее вселился дьявол. В райцентр она ехала с бесовской улыбкой, постукивая по бубну короткими толстыми пальцами. Там она прежде всего занялась устройством Кати. Работа нашлась ей сразу, но всех смущала внезапность ее появления здесь. В райисполкоме Корова привела в совершенное расстройство инспектора. Логика Коровы – молодому человеку необходимо разнообразие, надо больше и видеть, и слышать, передвигаться, менять сослуживцев – казалась ему не только непонятной, но и крамольной.
Но слова исходили от корреспондента из Москвы, а это наводило на мысль, что, может, есть какое-то новое указание, которое до них еще не дошло. Признаться в этом Корове он не мог, позвонить кой-куда и спросить – не решался. И потому прицепился к фразе Коровы: «Девке и замуж давно пора».
– Если каждый вместо дела будет думать об замужестве!..– сказал инспектор, убежденный, что уж к чему, к чему, а к этой его правильной мысли не придерешься.
Но он не знал, что в Корову вселился бес. И был потрясен циничным заявлением, что еще ни одного ребенка от переговоров по телефону не родилось. «А как он сам? Имеет жену или пользуется скоросшивателем? » Олегу пришлось его потом успокаивать, объяснять, что никто его не хотел обидеть, просто Катя в самом деле на грани оцепенения и ей надо сменить обстановку.
Инспектор вздохнул и сказал, что он, конечно, это понимает, его дочери тоже двадцать семь, и она тоже без мужа, злая стала, сыпь по ней пошла. Но где его возьмешь, подходящего человека, если дочь – архитектор с высшим образованием, училась в Москве, и ей тут все – не пара. А куда ее отпустишь? Она к самостоятельной жизни не приучена, ей мать – сказать стыдно – до сих пор голову моет.
– А в Москве кто ей голову мыл? – спросил Олег.
– Так вот же! – ответил инспектор, и Олегу пришлось самому додумываться: то ли в Москве голова совсем не мылась, то ли мать туда ездила.
Но Катю он устроил и даже нашел ей угол у одной веселой бабки, которая варила самогон «на экспорт», то есть в Ленинград, для одного очень народного артиста, который от магазинной водки болел и впадал в меланхолию, а «экспортный» бабкин самогон пил без закуски и чувствовал себя молодым и сильным. Бабку не трогали ввиду деликатности ее миссии, тем более что она делала строго определенное количество – пять литров в месяц и посторонним людям ни капли не продавала. Катю она приняла радостно, ей почему-то особенно понравилось, что та телефонистка.
К прокурору Корова пошла одна, а Олег пошел в райком партии. Разговор у него получился короткий и спокойный, но Корову ему пришлось ждать почти час. Она вышла красная. Олег спросил, жив ли прокурор. Корова фыркнула.
– Во всяком случае, он теперь знает, где коренится зло,– гордо сказала она.– Оно коренится во мне.
– Так и сказал?
– А как же! Он же честный, как эта водонапорная башня. И конечно, говорит все, что думает…
– Будет писать в Москву?
– Нет,– ответила Корова.– Нет! Я ему отрезала руки.
Такая она и ходила, воинственная и энергичная, и потряхивала волосами. На_ прощанье зашли к Кате, та растерялась, обрадовалась и сказала, что уже встретила здесь актрису кукольного театра, которая когда-то к ним приезжала. Очень культурная женщина сообщила Кате, что здесь навалом лежит польский женьшеневый крем, а даже в областном центре его днем с огнем не сыщешь… Потом она увела Корову в сторону и прошептала ей, что актриса сказала, будто перед кремом лицо хорошо смазать мочой, тогда никаких пятен и морщин никогда не будет, до самой смерти. Корова постучала коротким пальцем по Катиному лбу и ничего не ответила. Та растерялась и покраснела. Ей было стыдно, и она не знала, что ей теперь делать. Вспомнила морщинистое лицо кукольной актрисы и чуть не заплакала.
Чай пили молча, и только Корова улыбалась чему-то своему хитро и насмешливо.
Они не разбились. Они сели. Только совсем в другом городе. Аэропорт тускло светился сквозь пургу, и если принято говорить, что огоньки бывают гостеприимными, то это – не про такие огоньки и не про этот аэропорт. Здесь в эту ночь сели почти все самолеты, летевшие с востока на запад и с запада на восток. Старенькое зданьице трещало от ветра и тесноты, не хватало не то что кресел – элементарных сантиметров холодного цементного пола, на который можно было бы поставить чемодан и потом – пусть он импортный, пусть на «молниях», пусть дорогой – сесть на него. Потому что нет ничего лучше для смертельно уставшего человека, чем возможность сидеть хотя бы на собственном чемодане. У Аси же и чемодана не было. Сумка через плечо с насмешливыми аэрофлотскими символами, и все. Она толкалась среди отупевшей сонной толпы, и ей казалось, что никогда в жизни она не была в Москве, никогда в жизни не попадет домой, и этот холодный, старый развалюха порт и есть ее земля обетованная. И она была рада ей. С той минуты, как она высоко в небе приговорила себя к смертной казни и привела приговор в исполнение, она жила в другом измерении. Поэтому нелепый жалкий порт был нелепым и жалким для всех, кроме нее. Ей он годился. Подходил по параметрам. В ней тоже все трещало, и она тоже должна была как-то разместить в себе то, что требовалось по-новому уложить. Удастся ли ей уломать прежнее ее начальство – при условии, что ее возьмут на прежнее место,– дать ей командировку в Сальск – к Зое с ее пудреницами, с ее признанием «я жила с мужчиной», а потом снова туда, на север, к матери Любавы? К той странной девушке Кате, что живет за занавеской? Ася представила себе ее упрямо некрасивое лицо, и то, как она стучит по рычагу телефона тремя пальцами. Тремя. Четыре Катиных пальца на рычаге не помещаются. А может быть, черт с ней, с командировкой?! Надо будет – пойдет за свой счет, она не избалована, общий вагон и третья полка вполне сгодятся. «Что я юродствую? – возмутилась Ася.– Дадут мне командировку. Не могут не дать…» И знала – могут. Одна ее поездка в Сальск – и весь командировочный фонд чуть ли не за полгода. И пришел гнев на Царева. «Сволочь! – думалось Асе.– Что я у тебя просила? Что? Командировку! Это ведь ты мог? Мог? По суду бы вернул деньги, если бы что… Но он ведь не из-за денег… Просто я отработанный материал… Невыполненное задание… Рассыпанный набор…» Почувствовала, как на глаза навернулись слезы. А! Все равно в этой толчее и неустроенности никому до моих слез нет дела. Решат, что опаздываю на похороны или свадьбу. Нет, свадьба исключена. Похороны. Ну и пусть! Вспомнила, как Царев устраивал на Маришиной стене свой подарок – чеканку. Всех умилила предусмотрительность – дрель взял с собой, скажите пожалуйста! В резиновом, для стирки, фартуке, без пиджака, рукава рубашки подтянуты до запоночного бриллиантового упора. Все умилялись! В одной плохой книжке герой о себе говорит: не будем лохматить обиду. Может, плохие книжки и пишутся вот для таких ситуаций, когда начинает в тебе расти что-то мелкое, скверное, чтоб было чем «полохматить обиду». Какая гадость! Не позволит она себе думать о Цареве что бы то ни было. Он в отрезанной части. Навсегда. Только жаль командировки, очень жаль. Она бы теперь могла написать об этом. Кажется, она знает как… Она бродила в толпе по тесному зданьицу, пока не почувствовала, что может упасть в любом месте, на любой чужой чемодан или тюк. Господи, сесть бы!
Прямо под ногами, презрев все и вся, спала на полу молодичка в роскошном павлопосадском платке. На нее дуло сразу из двух дверей, и Ася кинулась ее поднимать, спасая от пневмонии, радикулита и кучи всяких других болезней, которые еще по-старому продолжают связывать со сквозняком, ветром и холодом. Но молодичка только удобней устроилась, и тогда Ася стала загораживать ее чужими чемоданами.
– Двери хлопают, дует,– сказала она и посмотрела вокруг. Но никто не пошевелился, только крохотная старушка в старинной шляпе с вуалью махнула Асе рукой и показала место в кресле рядом с собой.