Хватающего вас за руку,
Когда вы тащите из шурфа своего
брата Веревкой, которая так доступна.
Царев покраснел и подумал, что Крупене дорого обойдется эта цитата. Если он еще вчера был предельно деликатен и осторожен, то теперь он ему сам развязал руки. Не надо только сейчас подавать виду, что он принял вызов и протрубил войну. Пусть Крупеня потешится цитатой, публикацией Олегова материала в «Правде». Теперь, когда он так откровенно хихикает на редколлегиях и швыряется бумажками, он сам себе подписывает приговор. Сейчас он ему намеренно не скажет про звонок прокурора. Пусть не думает, что это для него имело значение. Сейчас, когда с Михайловой все благополучно разрешилось и она уехала, важно показать Крупене, что его система руководства правильна и безукоризненна по сути, независимо ни от каких звонков. А Крупеня все о своем.
– Я в случае с Асей хочу воспользоваться проверенным способом – веревкой,– твердил он.
– Это наше старое непреодолимое непонимание,– мягко ответил Вовочка, которому все уже было ясно, так почему бы и не поговорить вообще.– Скандал без выступления газеты. Скандал – до того…
– Неизбежно,– сказал Крупеня.– Неизбежно. До, после. Но так может быть, мы же в живом деле…
– Острота слова газеты и неуязвимость поведения газетчика. Я буду этого добиваться…
– Брось,– скривился Крупеня.– Что такое неуязвимость? Что? Ты можешь мне объяснить на пальцах?
– Мы не имеем права на ошибку.
– Мы как газета. В целом. Согласен. А людям оставь их ошибки, потому что иначе у нас не будет истины. Пусть лезут в пекло, пусть набивают шишки, пусть постигают жизнь и шкурой, и сердцем, и мозгом… Тогда они будут чего-то стоить… по отдельности. И все вместе… Ты никого не научил на примере Аси. Ты призвал людей к профессиональной осторожности…
– Это плохо?
– Я не кончил. К той осторожности, когда у тебя завтра все трудные письма уйдут на расследование и ни один не поедет по следу сам…
– Не драматизируй…
– Ты идешь к этому… Оставь, Владимир, людям право на ошибку. Оставь им надежду, что в случае ошибки им помогут…
– Очень дорого это, Алексей, очень…
– А я не знаю? А что дешевле? Возня с людьми вообще цены не имеет.
– Все имеет цену…
– Пардон,– засмеялся Крупеня,– пардон. На какие рубли будем считать? Новые или старые? Или на доллары? В общем, так, старик. Асю надо вернуть. Наша Корова умница. А если тебе это трудно, оставь деликатное дело мне. Я со всеми объяснюсь, ежели что…
– Я не сделаю этого,– сказал Вовочка.
– А ты сделай,– Крупеня встал.– И еще одно. У меня стол в кабинете трухлявый, я не менял, когда все меняли. Это я к тому, чтобы ты знал, отчего будет бегать озабоченным наш завхоз. У него будет большая деятельность по доставанию мне нового стола.– И Крупеня, швырнув очередное изображение клетчатого одеяла в урну, пошел к двери.
– Постой,– сказал Вовочка.– Постой. Ты ведь…
– Я выписался из больницы. Все нормально.– И он ушел, мягко и деликатно закрыв за собой дверь. Конечно, в боку болело… Но на душе у него было весело…
В сущности, Цареву не нужна была верстка книги, которую редактировала Мариша. Больше того, захоти он ее получить, курьер бы привез. И читать в ней было нечего, так себе авторы, а значит, и так себе мысли. Но после разговора с Крупеней надо было кому-то выговорить все, что мешало ему в эти дни. Ирина отпадала. Ей рассказывать – что себе самому. Есть, конечно, несколько приятелей, но он все-таки позвонил Марише, наплел про верстку, она обещала, что возьмет ее домой, и вот он едет. Она поняла, что ему надо поговорить. Сказала, что и ей тоже надо. Но вот теперь, когда он едет, он понимает – зря. Конечно, зря!
Ясно представилось, как Мариша встретит его в передней. «Господи, мы все такие слабые,– скажет она ему.– Бедные мы люди, нет у нас ни когтей, ни клыков, ни толстой шкуры,– один только мозг, который можно убить крохотным кровяным тромбиком». Она поможет ему раздеться, а на слове «тромбик» погладит по шерстяной рубашкё там, где, по ее разумению, расположено у него сердце. А вдруг все будет наоборот? Вдруг прямо, без перехода: «Володя, ведь Ася ни в чем не виновата. Зачем ты ее так?!»
Царев тронул за плечо шофера. Сегодня его везет не Умар.
– Останови возле автомата. Вышел и позвонил Марише.
– Извини. Обстоятельства против нас.– И, закрыв микрофон рукой, чтоб не слышно было уличного шума, добавил: – У меня иностранная делегация. Я потом позвоню.
Вот и все. И не надо ничего объяснять. Объяснения – всегда слабость. Маришино свойство – поворачивать к себе людей самой беззащитной стороной. А может, в этом ее мимикрированная жестокость? Если бы она могла его выслушать, не перебивая… что бы он ей тогда сказал «У каждого человека есть свой неприятный сон. Я, например, подпиливаю дерево, и оно падает на меня. Очаровательный сон для психоаналитиков, которые усмотрят в нем непомерную гордыню, неистовое честолюбие и тайные подкорковые страхи. В детстве я кричал, когда на меня падало это проклятое дерево. Потом привык к этому сну и уже знал, что оно меня не убьет, что я вовремя проснусь. И вот когда я совсем поборол страхи, сон перестал мне сниться. Только иногда я вижу клонящееся дерево, но даже в этот, казалось бы, жуткий момент я уже больше жалею не себя, а его, которое столько времени без толку и безнадежно падает, а я его давно уже не боюсь. Тем не менее что-то, Мариша, связанное с тем сном, в основу моего характера легло. Например, о каждом человеке я думаю: по плечу ли тот рубит? Всегда ли знает, что перед ним – осина или дуб? Что из нее получится – сервант или табуретка? Знает ли он, как рубить и где стоять, чтоб не придавило? Я-то все это теперь знаю. Хотя во всей моей родне ни одного лесоруба, ни
одного просто лесного жителя нё было. У всех моих родных одно дымное пригородное прошлое. И вот, надо же, во сне я постиг секрет, как валить деревья. Никому, никогда – даже Ирине – я этого не говорил. В этой истории есть многозначительность, которую я терпеть не могу. Каждый начнет думать: а что он хотел этим сказать? Да ничего, кроме того, что сказал: я ценю в людях умение преодолевать страх и извлекать из ошибок опыт. И еще ценю умение выбирать деревья по плечу. Вот у тебя, красивой, умной женщины, нет судьбы. Потерялась в журналистике, а чтобы совсем не исчезнуть, выбралась, так сказать, за ее пределы. Пятнадцать пустых лет жизни. Мне тебя жалко, Мариша. Без всякого приуменьшения – это трагедия. А я вот счастливчик. Почти все время делал работу, которую люблю. Минус работа в посольстве. Но ты же знаешь: оттуда я тоже писал. Мне приятно сознавать, что в том качестве, в котором я сейчас функционирую, я профессионально неуязвим. Я не несостоявшийся актер, которого поставили директором театра. Не писатель, которому, чтобы прожить, надо где-то администрировать. Я чего-то стою, потому что чего-то стою. Я к тому, Мариша, что мне в моем деле можно и нужно доверять. Я умный. Я знаю лес, я умею выбрать дерево и знаю, как надо поплевать на ладони перед тем, как сказать «Эх, ухнем!». Я уважаю себя за это, потому что вокруг меня десятки, сотни не знающих этого. Кстати, это одна из самых больших бед нашего времени. Непрофессиональный врач, непрофессиональный учитель, непрофессиональный юрист. А как можно работать непрофессионально? На мой взгляд, лучше совсем не работать. Меньше вреда. Половина учителей моего сына полнейшие дилетанты. Детский врач, что приходит к дочери, путается в рецептуре. Парикмахер не умеет стричь. Журналист не умеет писать. Но все они работают, черт возьми! Каждый не на своем месте, а ведет себя как на своем. С правом решающего голоса. Значит, я, когда меня снимут, могу пойти бригадиром лесорубов на основании науки во сне? Или руководителем хора – я ведь пел когда-то, у меня был приличный тенор… И я быстро бы научился держать в руках дирижерскую палочку. Стал бы хорошо смотреться сзади. Со стороны затылка, кстати, у меня пока все в в тебе расти что-то мелкое, скверное, чтоб было чем «полохматить обиду». Какая гадость! Не позволит она себе думать о Цареве что бы то ни было. Он в отрезанной части. Навсегда. Только жаль командировки, очень жаль. Она бы теперь могла написать об этом. Кажется, она знает как… Она бродила в толпе по тесному зданьицу, пока не почувствовала, что может упасть в любом месте, на любой чужой чемодан или тюк. Господи, сесть бы!
Прямо под ногами, презрев все и вся, спала на полу молодичка в роскошном павлопосадском платке. На нее дуло сразу из двух дверей, и Ася кинулась ее поднимать, спасая от пневмонии, радикулита и кучи всяких других болезней, которые еще по-старому продолжают связывать со сквозняком, ветром и холодом. Но молодичка только удобней устроилась, и тогда Ася стала загораживать ее чужими чемоданами.
– Двери хлопают, дует,– сказала она и посмотрела вокруг. Но никто не пошевелился, только крохотная старушка в старинной шляпе с вуалью махнула Асе рукой и показала место в кресле рядом с собой.
– Я маленькая,– сказала она.– А вы без вещей и тоже худенькая.
Им было, конечно, тесно, но зато Ася спрятала старушку от сквозняка. Подумав, она снова потолкала молодичку.
– Бесполезно,– сказала старушка,– она тут третью ночь. Пусть хоть поспит.
Ася достала блокнот.
«Тоска по астеническому типу. По обнаженной духовности. Когда откровенная боль – быстрее приходит сочувствие, сопереживание. Гостиничная Зоя отлично одета. Любава – откровенно здорова. Дух болен, но это не видно. (Меня жалеть легче – потертые обшлага? А Калю?) Как просто, когда все на виду. А если не видно, тогда одно объяснение – с жиру бесятся. А ведь не с жиру! Ровесница Любавы, москвичка. Тоже все есть плюс столица. Раздражительна, плаксива, зла. К ней приглашают сексолога. Прогресс, широта взглядов! А она, как и та, просто одинока. Дефицит участия, дружбы, любви. Страдание в момент формирования души естественно. Его не надо лечить. Его надо понимать и сопереживать. Умеем ли мы сопереживать?
Сочувствие – инстинктивно, сопереживание – разумно. Зоя сформировалась без сопереживателей. Поэтому так резка. «Вы» и «мы». Она, так сказать, «обошлась без людей». Любава не обошлась. Искала. Даже в жалком учителишке. (Я же пошла к Феде!) Слепота родительской любви. Обуть, одеть… На московском уровне – вызвать сексолога. А надо иногда просто вместе поплакать. Мать Любавы знает, как плачут от голода. От холода. Она знает, что такое похоронка. После войны она плакала от усталости (ей было пятнадцать, а она работала как взрослая). Дочери плакать, по ее разумению, не от чего. Она и тыкалась носом в жизнь Любавы, как слепой котенок. Искала, где подоткнуть, что прикрыть. Ей бы такую жизнь! Хоть бы на осьмушку такую! Чего ей надо, рыбоньке? Какого рожна? А была каплей, переполнившей чашу непонимания.– Ася поежилась: от двери дуло.– Что такое проблема отцов и детей, проблема поколений? Это ведь жизнь и смерть, уход и приход? До сих пор у «старых» и «молодых» жизненный опыт повторялся: всем доставались и война, и голод, и лишения. Сейчас другая полоса. И кто-то первый крикнул: они не такие, потому что не знали горя. Так неужели же воевать, чтобы знали фунт лиха?»
Представилась Ленка в огромном платке, крест-накрест на груди, возле печки-буржуйки. А она, Ася, безжалостно, с хрустом рвет и бросает в печное нутро разорванного пополам Гоголя. Почему именно Гоголя? Ведь его она должна была оставить. Начать следовало с других… «Я, кажется, напредставляю себе…– подумалось Асе.– Меня за такую мысль, выскажи я ее вслух,– писала она,– распяли бы без суда и следствия, и правильно сделали бы! Но как втолковать, что