– Я не кончил. К той осторожности, когда у тебя завтра все трудные письма уйдут на расследование и ни один не поедет по следу сам…
– Не драматизируй…
– Ты идешь к этому… Оставь, Владимир, людям право на ошибку. Оставь им надежду, что в случае ошибки им помогут…
– Очень дорого это, Алексей, очень…
– А я не знаю? А что дешевле? Возня с людьми вообще цены не имеет.
– Все имеет цену…
– Пардон,– засмеялся Крупеня,– пардон. На какие рубли будем считать? Новые или старые? Или на доллары? В общем, так, старик. Асю надо вернуть. Наша Корова умница. А если тебе это трудно, оставь деликатное дело мне. Я со всеми объяснюсь, ежели что…
– Я не сделаю этого,– сказал Вовочка.
– А ты сделай,– Крупеня встал.– И еще одно. У меня стол в кабинете трухлявый, я не менял, когда все меняли. Это я к тому, чтобы ты знал, отчего будет бегать озабоченным наш завхоз. У него будет большая деятельность по доставанию мне нового стола.– И Крупеня, швырнув очередное изображение клетчатого одеяла в урну, пошел к двери.
– Постой,– сказал Вовочка.– Постой. Ты ведь…
– Я выписался из больницы. Все нормально.– И он ушел, мягко и деликатно закрыв за собой дверь. Конечно, в боку болело… Но на душе у него было весело…
В сущности, Цареву не нужна была верстка книги, которую редактировала Мариша. Больше того, захоти он ее получить, курьер бы привез. И читать в ней было нечего, так себе авторы, а значит, и так себе мысли. Но после разговора с Крупеней надо было кому-то выговорить все, что мешало ему в эти дни. Ирина отпадала. Ей рассказывать – что себе самому. Есть, конечно, несколько приятелей, но он все-таки позвонил Марише, наплел про верстку, она обещала, что возьмет ее домой, и вот он едет. Она поняла, что ему надо поговорить. Сказала, что и ей тоже надо. Но вот теперь, когда он едет, он понимает – зря. Конечно, зря!
Ясно представилось, как Мариша встретит его в передней. «Господи, мы все такие слабые,– скажет она ему.– Бедные мы люди, нет у нас ни когтей, ни клыков, ни толстой шкуры,– один только мозг, который можно убить крохотным кровяным тромбиком». Она поможет ему раздеться, а на слове «тромбик» погладит по шерстяной рубашкё там, где, по ее разумению, расположено у него сердце. А вдруг все будет наоборот? Вдруг прямо, без перехода: «Володя, ведь Ася ни в чем не виновата. Зачем ты ее так?!»
Царев тронул за плечо шофера. Сегодня его везет не Умар.
– Останови возле автомата. Вышел и позвонил Марише.
– Извини. Обстоятельства против нас.– И, закрыв микрофон рукой, чтоб не слышно было уличного шума, добавил: – У меня иностранная делегация. Я потом позвоню.
Вот и все. И не надо ничего объяснять. Объяснения – всегда слабость. Маришино свойство – поворачивать к себе людей самой беззащитной стороной. А может, в этом ее мимикрированная жестокость? Если бы она могла его выслушать, не перебивая…
ЧТО БЫ ОН ЕЙ ТОГДА СКАЗАЛ
«У каждого человека есть свой неприятный сон. Я, например, подпиливаю дерево, и оно падает на меня. Очаровательный сон для психоаналитиков, которые усмотрят в нем непомерную гордыню, неистовое честолюбие и тайные подкорковые страхи. В детстве я кричал, когда на меня падало это проклятое дерево. Потом привык к этому сну и уже знал, что оно меня не убьет, что я вовремя проснусь. И вот когда я совсем поборол страхи, сон перестал мне сниться. Только иногда я вижу клонящееся дерево, но даже в этот, казалось бы, жуткий момент я уже больше жалею не себя, а его, которое столько времени без толку и безнадежно падает, а я его давно уже не боюсь. Тем не менее что-то, Мариша, связанное с тем сном, в основу моего характера легло. Например, о каждом человеке я думаю: по плечу ли тот рубит? Всегда ли знает, что перед ним – осина или дуб? Что из нее получится – сервант или табуретка? Знает ли он, как рубить и где стоять, чтоб не придавило? Я-то все это теперь знаю. Хотя во всей моей родне ни одного лесоруба, ни одного просто лесного жителя нё было. У всех моих родных одно дымное пригородное прошлое. И вот, надо же, во сне я постиг секрет, как валить деревья. Никому, никогда – даже Ирине – я этого не говорил. В этой истории есть многозначительность, которую я терпеть не могу. Каждый начнет думать: а что он хотел этим сказать? Да ничего, кроме того, что сказал: я ценю в людях умение преодолевать страх и извлекать из ошибок опыт. И еще ценю умение выбирать деревья по плечу. Вот у тебя, красивой, умной женщины, нет судьбы. Потерялась в журналистике, а чтобы совсем не исчезнуть, выбралась, так сказать, за ее пределы. Пятнадцать пустых лет жизни. Мне тебя жалко, Мариша. Без всякого приуменьшения – это трагедия. А я вот счастливчик. Почти все время делал работу, которую люблю. Минус работа в посольстве. Но ты же знаешь: оттуда я тоже писал. Мне приятно сознавать, что в том качестве, в котором я сейчас функционирую, я профессионально неуязвим. Я не несостоявшийся актер, которого поставили директором театра. Не писатель, которому, чтобы прожить, надо где-то администрировать. Я чего-то стою, потому что чего-то стою. Я к тому, Мариша, что мне в моем деле можно и нужно доверять. Я умный. Я знаю лес, я умею выбрать дерево и знаю, как надо поплевать на ладони перед тем, как сказать «Эх, ухнем!». Я уважаю себя за это, потому что вокруг меня десятки, сотни не знающих этого. Кстати, это одна из самых больших бед нашего времени. Непрофессиональный врач, непрофессиональный учитель, непрофессиональный юрист. А как можно работать непрофессионально? На мой взгляд, лучше совсем не работать. Меньше вреда. Половина учителей моего сына полнейшие дилетанты. Детский врач, что приходит к дочери, путается в рецептуре. Парикмахер не умеет стричь. Журналист не умеет писать. Но все они работают, черт возьми! Каждый не на своем месте, а ведет себя как на своем. С правом решающего голоса. Значит, я, когда меня снимут, могу пойти бригадиром лесорубов на основании науки во сне? Или руководителем хора – я ведь пел когда-то, у меня был приличный тенор… И я быстро бы научился держать в руках дирижерскую палочку. Стал бы хорошо смотреться сзади. Со стороны затылка, кстати, у меня пока все в порядке. Лысею со лба, Мариша, и, между прочим, довольно интенсивно. Так вот, Мариша, я хочу немногого – я хочу, чтобы доверяли моим решениям, моей политике, даже моей интуиции. Плохо, что вот с этим у меня сейчас непорядок. Говорят, люди не замечают, когда начинают становиться червивой грушей. Знаешь, у меня есть зам – Крупеня. Хороший, надежный, но темноватый мужик. Понимаешь, именно мужик-самоучка. Не сочти меня снобом. Но считаю анахронизмом, отставанием от времени, когда в идеологии или в искусстве сидят мужики. Я уважаю мужика при его мужицком ремесле. Когда же это образ мыслей, когда это пресловутое «мы университетов не кончали», я против. Надо было кончать, черт возьми! Лешка не совсем такой. Но больной. И он этого не понимает… Я раньше не замечал, а теперь вдруг увидел: он, кажется, бахвалится этой своей первозданностью. Это уже конец, Мариша. Когда невежество разворачивается в марше – это конец. Но мне не хочется бить его наотмашь. И, видишь ли, Мариша, когда я брал себе на плечи – подчеркиваю с удовольствием и уверенностью – весь этот груз, который называется газетой, я ведь брал на себя и право быть, если
нужно, жестоким. Как делегату выдается джентльменский набор в виде блокнота, ручки, карандаша и талона на обед, так и руководителю дается, так сказать, патронташ. А ведь я не из тех, Мариша, кто выбивает десять из десяти. Мне это не нужно. Но ведь приходится! Я не преуменьшаю боль этих символических выстрелов. Раны от них болят, как настоящие. Это тебе говорю я. Ибо в другом измерении, в другой ситуации я тоже бываю безоружным, просматриваюсь насквозь, получаю добротно отлитые пули. И это естественно. Это жизнь. Но я никогда не опустился и не опущусь до мелкой злобности: меня взгрели – взгрею-ка и я. Больше всего в людях ненавижу мелочность. Мелочность в человеческих расчетах и отношениях: если ты – мне, то и я – тебе. Я хочу, чтоб ты меня поняла правильно – я не о том, когда надо платить благодарностью, когда надо отдавать добром. Это вне суда. Я о другом. Ко мне приходят люди и просят меня принять их на работу. Основание? А то, что чей-то папа при случае может ударить по мне из автомата. Это не просьба. Это психологическая атака. В этих случаях я гоню! Понимаешь: гоню! И чьих-то деток, и своих собственных друзей. Хочу быть безупречным. Ася должна была уйти, потому что оказалась непрофессиональной по большому счету, который я сейчас предъявляю всем. И себе в первую очередь. Ты знаешь, был момент, еще до Ирины, когда мне хотелось на тебе жениться. Ты не могла это заподозрить, хотя на тебе хотели жениться все. Я думаю, нам обоим повезло. Ты, если говорить высоким стилем, женщина на все времена… Я не такой. И мне годится женщина именно на наше время. Знаешь, оно какое? Оно острое. Оно обнажающее. В нем, внешне благополучном, много взрывчатки, и мне хочется быть в центре взрыва. Ты бы тянула в безопасность, а Ирина понимает, что живет в беспокойную эпоху. И мы – дети нашего времени. Все, без исключения. Если все-таки уйдет Крупеня, я возьму на его место настоящего парня. то, что надо! Три языка, минус рефлексия, минус старые связи, плюс понимание системы. то есть жизни, в ее, так сказать, математическом выражении. Систему надо знать, ибо она реальность. И, только владея ею, можно чего-то добиться… У меня один инструмент для этого – моя газета. Это прекрасный инструмент! Так могу ли я позволить играть на этом инструменте культей? Даже если она от войны? Нет и нет! И обидно, что надо объяснять людям такие очевидные вещи…»
…Вот какой получился монолог! Просто жаль, что Мариша его не слышала, не смотрела на него в этот момент своими теплыми карими глазами.
Царев вздохнул и понял: монолог про себя не выручил. Он был зол как черт на Крупеню, он его ненавидел. И Асю ненавидел. И Олега. И Корову. Чувство было неинтеллигентным. Оно было грубым, потроховым, с таким чувством не за перо берутся – за топор. Крупенины выкормыши. И ведь будут путаться под ногами, будут мешать. Выставят против него гуманистическую идейку вытаскивания друзей из шурфов.
Эта мелкая добродетельность, эта детсадовская манера вытирать носы человечеству – как она ему была всегда противна! Человек или стоит чего-то, или не стоит ничего. Возня с несчастненькими, с брошенными,
с обиженными, с непонятными – это целая доктрина со своими проповедниками и профессорами. И с сильнейшей демагогией, вооруженной всей сентиментальной литературой прошлого. И именно они будут ему ставить палки в колеса, именно от них можно ждать чего угодно. Пресловутое человеколюбие – сила неуправляемая. И, вместо того чтобы действовать, действовать, действовать, он будет с ними объясняться, объясняться… Нет, о Крупене надо ставить вопрос завтра же. Здесь все просто. Болезнь и возраст.
– Приехали,– сказал шофер.
Царев смотрел на свой дом. Добротный, старый московский дом. В гостиной венецианское окно. Этим окном очень гордилась покойница теща. «У нас венецианское окно,– говорила она всем.– Это так украшает».
Нелепое, в сущности, окно. Любое другое окно к переменам погоды относится спокойно, ну дождь, ну снег, ну пыль. Венецианское вопиет о своей неумытости и неухоженности. Оно требует, чтобы с ним носились. Кто может себе это позволить? Кто может себе позволить носиться с чем-то отжившим только потому, что у отжившего звучное и благородное наименование? Царев поднял голову. По широкому оконному карнизу гуляли откормленные голуби. Им нравилось ходить в уборную на венецианском окне. Видимо, голуби тоже тонко чувствуют прекрасное…
– Кто у тебя? – Светка рукой отодвинула Маришу и прямо в сапогах – а всегда старательно, чтоб не испортить «молнию», снимает их в прихожей,– вбежала в комнату.
– Да никого же,– ответила Мариша.– У тебя голодный вид. Я сделаю яичницу с колбасой.
– Не надо.– Светка так и не сняла сапоги.– Я понимаю, что это та область, в которую порядочные люди не вмешиваются, но будем считать, что я непорядочная… Она ведь не будет писать в партком, не придет бить тебе морду. Ловко вы устроились, да? Мимоза охапками, ты вся распятая, ну а дальше что?