ваш заветный замысел, каков бы он ни был, не предполагал возникновения мистера Уэйна, то исчезновение мистера Уэйна вам тоже нипочем. Так позвольте уж нам снести к чертовой матери этот треклятый Насосный переулок, который мешает нашим замыслам и ничуть, как вы сами сказали, не способствует вашим.
– Вмазал! – заметил король с восторженным безучастием, словно зритель на матче.
– Уэйна этого,– продолжал Бак, – любой доктор тут же упрячет в больницу. Но этого нам не надо, пусть его просто посмотрят. А тем временем ну никто, ну даже он сам, не понесет ни малейшего урона из- за обновления Ноттинг-Хилла. Мы-то, само собой, не понесем: мы это дело тихо обмозговывали добрых десять лет. И в Ноттинг-Хилле никто не пострадает: все его нормальные обитатели ждут не дождутся перемен. Ваше Величество тоже останется при своем: вы же сами говорите и, как всегда, здраво, что никак не предвидели появления этого оглашенного. И, повторяю, сам он тоже только выиграет: он – малый добродушный и даже даровитый, а ежели его посмотрит доктор-другой, так толку будет больше, чем от всех свободных городов и священных гор. Словом, я полагаю – извините, если это на ваш слух дерзко звучит,– что Ваше Величество не станет препятствовать продолжению строительных работ.
И мистер Бак уселся под негромкий, но восторженный гул одобрения.
– Мистер Бак, прошу у вас прощенья за посещавшие меня порой изящные и возвышенные мысли, в которых вам неизменно отводилась роль последнего болвана. Впрочем, мы сейчас не о том. Предположим, пошлете вы своих рабочих, а мистер Уэйн – он ведь на это вполне способен – выпроводит их с колотушками?
– Я подумал об этом, Ваше Величество,– с готовностью отвечал Бак,– и не предвижу особых затруднений. Отправим рабочих с хорошей охраной, отправим с ними – ну, скажем, сотню алебардщиков Северного Кенсингтона (он брезгливо ухмыльнулся), столь любезных сердцу Вашего Величества. Или, пожалуй, сто пятьдесят. В Насосном переулке всего-то, кажется, сотня жителей, вряд ли больше.
– А если эта сотня все-таки задаст вам жару? – задумчиво спросил король.
– В чем дело, пошлем две сотни,– весело возразил Бак.
– Знаете ли,– мягко предположил король,– оно ведь может статься, что один алебардщик Ноттинг-Хилла стоит двух северных кенсингтонцев.
– Может и такое статься,– равнодушно согласился Бак.– Ну что ж, пошлем двести пятьдесят.
Король закусил губу.
– А если и этих побьют? – ехидно спросил он.
– Ваше Величество,– ответствовал Бак, усевшись поудобнее, – и такое может быть. Ясно одно – и уж это яснее ясного: что война – простая арифметика. Положим, выставит против нас Ноттинг-Хилл сто пятьдесят бойцов. Ладно, пусть двести И каждый из них стоит двух наших – тогда что же, пошлем туда не четыре даже сотни, а целых шесть, и уж тут хочешь не хочешь, наша возьмет. Невозможно ведь предположить, что любой из них стоит наших четверых? И все же – зачем рисковать? Покончить с ними надо одним махом. Шлем восемьсот, сотрем их в порошок – и за работу.
Мистер Бак извлек из кармана пестрый носовой платок и шумно высморкался.
– Знаете ли, мистер Бак,– сказал король, грустно разглядывая стол,– вы так ясно мыслите, что у меня возникает немыслимое желание съездить вам, не примите за грубость, по морде. Вы меня чрезвычайно раздражаете. Почему бы это, спрашивается? Остатки, что ли, нравственного чувства?
– Однако же, Ваше Величество,– вкрадчиво вмешался Баркер,– вы же не отвергаете наших предложений?
– Любезный Баркер, ваши предложения еще отвратительнее ваших манер. Я их знать не хочу. Ну, а если я вам ничего этого не позволю? Что тогда будет?
И Баркер отвечал вполголоса:
– Будет революция.
Король быстро окинул взглядом собравшихся. Все сидели потупившись; все покраснели. Он же, напротив, странно побледнел и внезапно поднялся.
– Джентльмены,– сказал он,– вы меня приперли к стенке. Говорю вам прямо, что, по-моему, полоумный Адам Уэйн стоит всех вас и еще миллиона таких же впридачу. Но за вами сила и, надо признать, здравый смысл, так что ему несдобровать. Давайте собирайте восемьсот алебардщиков и стирайте его в порошок. По-честному, лучше бы вам обойтись двумя сотнями.
– По-честному, может, и лучше бы,– сурово отвечал Бак,– но это не по-хорошему. Мы не художники, нам неохота любоваться на окровавленные улицы.
– Подловато, – сказал Оберон.– Вы их задавите числом, и битвы никакой не будет.
– Надеемся, что не будет,– сказал Бак, вставая и натягивая перчатки.– Нам, Ваше Величество, никакие битвы не нужны. Мы мирные люди, мы народ деловой.
– Ну что ж,– устало сказал король,– вот и договорились. Он мигом вышел из палаты; никто и шевельнуться не успел.
Сорок рабочих, сотня бейзуотерских алебардщиков, две сотни южных кенсингтонцев и три сотни северных собрались возле Холланд-Парка и двинулись к Ноттинг-Хиллу под водительством Баркера, раскрасневшегося и разодетого. Он замыкал шествие; рядом с ним угрюмо плелся человек, похожий на уличного мальчишку. Это был король.
– Баркер,– принялся он канючить,– вы же старый мой приятель, вы знаете мои пристрастия не хуже, чем я ваши. Не надо, а? Сколько потехи-то могло быть с этим Уэйном! Оставьте вы его в покое, а? Ну что вам, подумаешь – одной дорогой больше, одной меньше? А для меня это очень серьезная шутка – может, она меня спасет от пессимизма. Ну, хоть меньше людей возьмите, и я часок-другой порадуюсь. Нет, правда, Джеймс, собирали бы вы монеты или, пуще того, колибри, и я бы мог раздобыть для вас монетку или пташку – ей-богу, не пожалел бы за нее улицы! А я собираю жизненные происшествия – это такая редкость, такая драгоценность. Не отнимайте его у меня, плюньте вы на эти несчастные фунты стерлингов. Пусть порезвятся ноттингхилльцы. Не трогайте вы их, а?
– Оберон,– мягко сказал Баркер, в этот редкий миг откровенности обращаясь к нему запросто,– ты знаешь, Оберон, я тебя понимаю. Со мною тоже такое бывало: кажется, и пустяк, а дороже всего на свете. И дурачествам твоим я, бывало, иногда сочувствовал. Ты не поверишь, а мне даже безумство Адама Уэйна бывало по-своему симпатично. Однако же, Оберон, жизнь есть жизнь, и она дурачества не терпит. Двигатель жизни – грубые факты, они вроде огромных колес, и ты вокруг них порхаешь, как бабочка, а Уэйн садится на них, как муха.
Оберон заглянул ему в глаза.
– Спасибо, Джеймс, ты кругом прав. Я, конечно, могу слегка утешаться в том смысле, что даже мухи неизмеримо разумнее колес. Но мушиный век короткий, а колеса – они вертятся, вертятся и вертятся. Ладно, вертись с колесом. Прощай, старина.
И Джеймс Баркер бодро зашагал дальше, румяный и веселый, постукивая по ноге бамбуковой тросточкой.
Король проводил удаляющееся воинство тоскливым взглядом и стал еще больше обычного похож на капризного младенца. Потом он повернулся и хлопнул в ладоши.
– В этом серьезнейшем из миров,– сказал он,– нам остается только есть. Тут как-никак смеху не оберешься. Это же надо – становятся в позы, пыжатся, а жизнь-то от природы смехотворна: как ее, спрашивается, поддерживают? Поиграет человек на лире, скажет: «Да, жизнь – это священнодействие», а потом идет, садится за стол и запихивает разные разности в дырку на лице. По-моему, тут природа все-таки немного сгрубила – ну что это за дурацкие шутки! Мы, конечно, и сами хороши, нам подавай для смеху балаган, вроде как мне с этими предместьями. Вот природа и смешит нас, олухов, зрелищем еды или зрелищем кенгуру. А звезды или там горы – это для тех, у кого чувство юмора потоньше.
Он обратился к своему конюшему:
– Но я сказал «есть», так поедим же: давайте-ка устроим пикник, точно благонравные детки. Шагом марш, Баулер, и да будет стол, а на нем двенадцать, не меньше, яств и вдоволь шампанского – под этими густолиственными ветвями мы с вами вернемся к природе.
Около часу заняла подготовка к скромной королевской трапезе на Холланд-Лейн; тем временем король расхаживал и посвистывал – впрочем, довольно мрачно. Он предвкушал потеху, обманулся и теперь