украдкой в твою загорелую руку и которые лишь здесь подписывает своим полным именем и жалкими качествами: Жан-Самюэль де Ватвиль, студент богословия Лозаннской академии и ваш покорный слуга на всю мою жизнь в Боге, если Вам будет угодно, возлюбленная моя Од.
IV
Каждый год в июле устраивается Праздник вишен, к коему г-н Клавель относится весьма трепетно. Торжество начинают к вечеру, в сумерках. Может быть, воспоминание о нем стало более изысканным под патиною времени? Не знаю, но мне чудится, что всё в этот день — и приготовления к празднеству, и суета служанок, накрывающих столы на эспланаде, — окутано каким-то особенно нежным предвечерним светом. Госпожа Клавель присматривает за всем и всеми, дядюшка озабоченно хмурит брови, дети — а их нынче множество — украшают лентами букеты полевых цветов в больших голубых стеклянных вазах. Но вот наконец смеркается. Вокруг разжигают костры. В свете факелов поблескивают налитые плечи крестьянок; люди поют, танцуют, бросают в воздух мячи, букеты, шляпы, над деревьями взлетают яркие затейливые фейерверки. В вечернем сумраке светлеют парики, шелковые шарфы, жемчужные ожерелья.
В один из таких летних сезонов (то был, вероятно, 1756 или 1757 год) дядя мой принимал в Усьере знаменитого Гиббона, который впервые находился в Лозанне и посещал светские салоны вместе с дочерью пастора Кюршо, бойкой и резвой девицею. Эдуард Гиббон, историк, гигант науки! Мне же вспоминается крошечный человечек, совсем еще молодой, толстенький, похожий на розового поросеночка, с крутым лбом, выпученными глазками и двойным подбородком, упрятанным в кружевное жабо. Высокий визгливый голос, непререкаемый тон и пылкие импровизации, при каждой из которых хорошенькая Сюзанна Кюршо прыскает со смеху.
Разумеется, будучи пастором в Лозанне, я вновь увижусь с господином Гиббоном в этом городе, когда он приедет туда вторично в 1783 году. Для Гиббона то будет время спокойной, упроченной славы; он примет меня в своем кабинете в Гроте и, что самое любопытное, вечером выйдет к столу в экстравагантном пурпурном одеянии. Затем последует достославное время священной ярости, а впоследствии — ужасное вздутие левого тестикула до таких невероятных размеров, что самый учтивый взгляд поневоле останавливается на сем органе, едва наш старый селадон принимает величественную позу.
По Лозанне ходит короткий, но едкий анекдот, над коим вскоре смеется вся Европа. Как-то вечером Гиббон бросается к ногам одной из прославленных красавиц и, преклонив колена в пылком порыве, так и остается скрюченным, не в силах встать, пока дама сама не прикажет: «Да поднимите же господина Гиббона!»
Также в один из этих сезонов пожалует в Усьер господин Халлер, анатом и поэт, воспевший Альпы, смертельный враг Линнея и Энциклопедистов. Желая принять его как можно достойнее, дядя пригласил к себе из Парижа и Лозанны нескольких ученых, в том числе зоолога Добантона, который впоследствии станет членом Академии наук, а ныне мечтает развести в Бургундии породу мериносовых овец, посвятив это деяние своему учителю Бюффону. Приглашен и знаменитый врач Тиссо — сей эскулап отвел меня в сторонку, к окну, и долго ощупывал мой затылок и выстукивал спину под лопатками. До сих пор вспоминаю его сверлящий острый взгляд:
— У тебя круги под глазами, малыш. Ты чувствуешь слабость?
— Нет, сударь.
— Зови меня доктором. Ну-ка, вздохни поглубже. А теперь выдохни хорошенько. Ты действительно не чувствуешь утомления? Болей в спине не ощущаешь? Голова не кружится? Озноба не бывает?
— Нет, сударь… То есть, нет, доктор. Я чувствую себя хорошо.
— А спишь ты один, мой мальчик? Покажи-ка мне руки.
К счастью, в то утро дядюшка твердо решил собрать всех своих гостей вокруг господина Халлера, который читает им лекцию по минералогии долины Роны, и доктор Тиссо присоединяется к группе слушателей, сидящих в саду пед вязами.
В тот же день г-н Клавель принимал у себя одного иезуита родом из Фрибурга, который только что вернулся из экспедиции в Тибет, где видел единорога.
— Единорога? Вы вполне уверены?
Господин Халлер впитал идеи Реформы с молоком матери, дядя мой — верующий прагматик: оба протестанта скрывают усмешку под внешней учтивостью. Иезуит пойман на слове. Он всю жизнь провел в диких краях, среди варваров, он готов взойти на костер и претерпеть самые страшные пытки, но бессилен победить упорство кальвинистов. Однако святой отец продолжает свой рассказ. Это случилось в узкой долине, в горах над Лхассой. Волшебный зверь показался в расщелине меж скал, когда уже почти стемнело, но иезуит успел разглядеть его серебристую шерсть, высокие стройные ноги и большие глаза в розовых ободках, кротко мерцавшие в вечернем сумраке.
— Я и мои спутники были зачарованы сим райским видением. Долго еще после того, как оно скрылось, мы трепетали и плакали от восторга, словно нам явился ангел.
Доктор Тиссо высказывается вполне категорично.
— Галлюцинации миссионера, измученного тяготами пути! — возмущенно заявляет он после ухода святого отца. — Или же, вполне возможно, просто-напросто бредни старого онаниста!
Тем временем подают оранжад, лавосское вино, засахаренные апельсины, и вскоре скандальный сюжет тонет в других, более мирных разговорах.
Я долго размышлял об этом пресловутом единороге, увиденном в Тибете; мне нравится облик этого сказочного зверя, возникшего среди утесов реальной горы, ибо он как нельзя лучше отвечает образам, на которых я столь часто строю собственную мою жизнь. Мне чудится, будто и здесь, среди самых обычных, повседневных вещей, стоит нечто тайное, неведомое, непостижимое. Словно и тут за банальными событиями кроется темная угроза, бездонная пропасть. Что такое реальность? Я признаю ее, ощущаю, испытываю, но в то же время не уверен ни в одном элементе из тех, что составляют ее. Может быть, я грежу? Может, эти провалы — игра воображения? Вот они, здесь, передо мною, разверзаются при ясном свете дня! Ибо одно непреложно: всё, что я вижу, имеет двойное дно. И стало быть, я не вижу — мне лишь кажется, будто я вижу. За гостями господина Клавеля, а может, и в них самих и, уж конечно, в их снах, за этими стенами, за этими деревьями, за всеми этими лицами прячутся иные существа, иные желания, иные мысли; они могут нежданно вырваться наружу и изменить весь мировой порядок.
Вот о чем нужно знать. Знать и не забывать ни на минуту. Когда господин Халлер излагает нам историю ледников, горных хребтов и цепей, блуждающих валунов и драгоценных кристаллов, он рассказывает о вещах вполне реальных, однако в этом, столь точном описании скрыто великое множество зыбких ловушек и бездонных провалов. Похоже, он не отдает себе в этом отчета, но именно данное обстоятельство составляет поэтическое очарование и волшебную притягательность его уроков.
Когда доктор Тиссо изучает круги под глазами своих пациентов, испарину и озноб, он констатирует не болезнь, но возбуждение, внушенное грешными помыслами, горестные следы тайных, постыдных, глубоко упрятанных желаний. Доктор Тиссо может сколько угодно считать себя ученым и прагматиком, как мой дядя. На самом же деле он трагик, упивающийся победным шествием Зла.
Все скрыто, все темно. Светлый, упорядоченный, гармоничный мир — только ширма, за которой подстерегают нас мрак и крушение. Как же мне справиться с этим мороком? Или то смутная угроза, невнятное предупреждение, которые нам суждено расшифровывать всю свою жизнь?
Вот, например, мадемуазель Од, которую я больше не могу любить искренне, как прежде, ибо с некоторых пор заметил по мелким, без сомнения, одному мне известным признакам некую двусмысленность ее натуры, при том что она стремится выглядеть безупречной в глазах света. Я уже говорил, что мадемуазель Од шестью годами старше меня: мне шестнадцать, семнадцать лет, а ей двадцать два или двадцать три, и она не замужем, поскольку чета Клавелей считает ее хранительницей их очага. Итак, мадемуазель Од разумна и безупречна по определению, и я издали любуюсь ее сдержанной, зрелой красотой.
Однако же в Усьере, особенно, по праздникам, я заприметил в ней гривуазность, которая пробудила во мне серьезные сомнения. На прошлогоднем Празднике вишен она потихоньку сбежала с лесником,