Казанова намеревается завести в Лозанне, по просьбе нескольких банкиров, новомодное развлечение — лотерею, в которую играют уже и в Париже, и в Амстердаме. Кроме того, мой дядя отнюдь не забыл о том, что Венецианец, как его прозывают, еще и доктор богословия. Итак, его пригласили, он приедет, он находится в Лозанне для устройства лотереи, а заодно и судьбы некой дамы, госпожи Дюбуа, чье общество его тяготит; он остановился в гостинице «Корона» и завтра пожалует в Усьер.
В самом деле, господин Казанова приезжает вслед за ходящими о нем слухами. И тотчас располагает нас к себе очаровательным легким нравом. Он созерцает сельские красоты и видно, что впрямь любуется ими. Он слушает голоса Усьера, и ясно, что они впрямь ему нравятся. Он ест и расспрашивает хозяев о том, что у него на тарелке. Всех людей, и мужчин и женщин, он окидывает своим зорким, хищным взглядом, и на его чутком лице мгновенно отражается мнение о них.
Мы сидим в саду, мы пьем шоколад, который мадемуазель Од подала нам в фаянсовых чашках; господин Казанова обмакивает бисквит в пенистый напиток, подносит его ко рту и медленно слизывает сладкую капельку, оставшуюся на губе. Никто ничего не видел, один лишь я заметил сей маневр и ответный взгляд, коим мадемуазель Од подарила нашего гостя. Гостя, который теперь, уверясь, что и тут обеспечил за собою победу, охотно беседует с моим дядею, интересующимся управлением Венецией.
Но один вопрос, среди всех прочих, особенно занимает господина Клавеля. Дядюшка пока тактично не задает его, но едва речь заходит о разрешении или запрещении азартных игр в Лозанне и Женеве, как он тотчас пользуется этим предлогом, чтобы спросить:
— А кстати, о Женеве: вы ведь побывали там несколько дней тому назад? И, ежели я верно понял, дорогой друг, даже гостили в Фернэ? Как поживает наш любимый друг, господин Вольтер?
И тут Казанова, подняв голову и пристально глядя ему в глаза, изрекает:
— Господин Вольтер? Великий Вольтер? Vanitas vanitatum[7] .
Вот и всё. Он ни минуты не колебался. Сказал и теперь молчит. На лице моего дяди выражается оторопь.
Какая мертвая тишина царит за столом! Мне чудится, будто мир, который я знал доселе, этот спокойный и внятный мир, нежданно разверзся под нами, словно треснул от удара молнии. Да, именно так: весь мировой порядок рухнул в пропасть и на его развалинах остались лишь ужас и позор. Еще миг назад мы были в Усьере, сидели в саду, за столом философа, радушно принимающего у себя просвещенных гостей. И вот, в один прекрасный день лета 1760 года, в час полдника, один из этих гостей коротеньким библейским изречением смертельно оскорбил господина Вольтера, почитаемого, как бог, в нашем доме. И это убийственное словцо сделало свое дело: все мои сомнения в истинности видимого, все страдания по поводу обманчивости нашего мира, его вещей и обитателей, всё это вмиг оправдывается; дефиниция господина Казановы безжалостно и грубо стирает позолоту лжи с окружающей действительности.
О, как тяжела эта минута, как страшен этот зияющий провал! Мягкий предвечерний свет окутывает холмы, разговор за столом зазвучал вновь, я слышу слова — да, всё верно: кто-то спрашивает, кто-то отвечает, беседа течет вполне мирно, но теперь это выглядит так, словно сей глубокий поток отравлен смертельным ядом. Словно жизнь убита в самом зародыше. Вдали от нашего стола, вдали от рощицы вязов и шарообразных самшитовых кустов, за пределами начинающего желтеть сада, мерцают холмы под клонящимся к горизонту солнцем, зрелые хлеба застыли в безветренном воздухе, невидимые жаворонки по-прежнему звонко кричат где-то в вышине. Вокруг царит безмятежный покой. Однако яд уже проник в кровь. До сих пор Усьер для меня был храмом поклонения господину Вольтеру. Но хватило одного слова господина Казановы, одного изречения из Экклезиаста, прозвучавшего в доме высокоученых кальвинистов, чтобы разрушить эту магию, разоблачить обман и восстановить хаос — обиталище первородного греха.
Мне только восемнадцать лет, но я уже весьма недурно разбираюсь в тех вещах, что причиняют мне страдания, и в тех, что помогают жить. Господин Казанова объявляет о своем отъезде немного раньше, чем предполагалось, господин Казанова отбывает как раз перед надвигающейся грозой, карета господина Казановы подается к дверям под первыми каплями дождя. Все хорошо. Вечером за ужином никто не говорит об этом визите, и никто никогда больше не вспомнит о нем. Гладкая ряска еще раз сомкнулась над черною прорехой. Что же это за мир! И что так странно, неотвязно мучит меня в этом происшествии?
Все чаще и чаще возникает у меня ощущение, что я провожу свою жизнь во сне. Вчера, например, после сокращенного визита господина Казановы Цайнгальтского, мне пригрезилась иная версия нашей встречи: все тот же господин Казанова сидит за столом в саду и беседует с моим дядею, только на сей раз о господине Вольтере нет и речи, и гостю не приходится уезжать спешно, под дождем. А вот он я — слушаю их разговор, гляжу, как господин Казанова обмакивает бисквит в свой шоколад и медленно посасывает его, и меня нисколько не удивляет, что мадемуазель Од сидит почти обнаженная между господином и госпожою Клавель. Мы спокойно беседуем, и разговор этот длится долго, до тех пор, пока силуэты наши не растворяются в вечернем сумраке.
Той же ночью, гораздо позже, мне снится еще, что я стою на берегу узенькой речки вместе со слугою Кавеном; мы окунаем руки в холодную воду и ловим форелей, который яростно бьются в наших крепко сжатых кулаках.
Лежа в своей спаленке, я слышу и во сне и наяву, чем занимается у себя мадемуазель Од. Слышу скрип кровати, на которую она садится, ее вздохи перед тем, как заснуть, ее сонное дыхание. Плеск воды во время утреннего туалета. Ленивое шуршание платья, когда она томно облокачивается на свой маленький столик. Мне кажется даже, что я различаю скрип ее пера, царапающего бумагу в тетради, где она, по ее словам, ведет дневник. К чему это — вести дневник? Неужто для того, чтобы сделать реальность убедительнее, сообщить ей оттенок правдивости, которую затянуло ряскою лжи? Дневник мадемуазель Од должен быть весьма занимателен — ежели в нем откровенно рассказывается обо всем, что с нею происходит. Признаюсь, я частенько боролся с искушением зайти в ее комнату и прочесть его. Мне это было бы совсем нетрудно: Од Белле, наша прекрасная весталка, постоянно требуется для услуг госпоже Клавель, то на кухне, то для глажки белья раз в неделю, вместе с молоденькими служанками.
Итак, я мог бы войти, отыскать дневник, раскрыть его и проникнуть во все ее тайны. Но много ли это добавит к тому, что я уже знаю, а она скрывает? Мне и так известно почти всё. Имена мужчин? Я предпочитаю давать волю воображению, нежели тайком узнавать о них из тетради. Короче сказать, следя за нею, непрестанно пребывая в ее обществе, я давно научился разгадывать сей тайный язык; я настолько свыкся с ее притворством, что читаю на ее лице, как по книге.
VII
Однако на Усьере словно и не отражаются все эти тайные катаклизмы, которые, вероятно, только я один и замечаю. Да и сам я не очень-то грущу от открытий, которые делаю днем и ночью; скорее меня снедает любопытство.
В доме нашем каждый держится так, словно трагедиям не место в Усьере, — более того, им и вовсе нет места нигде на свете; все окружающие как будто уверены, что мировой порядок зиждется на своде надежных и разумных законов, коим подчиняется всё, и индивидуумы, и населенное ими пространство — например, эта комнатка, где я нахожусь, этот сад, эти поля, эта страна, вся Европа, а за нею и вся наша планета! И сам я — всего лишь частичка этого надежного порядка — заранее предусмотренная, выверенная, рациональная частичка.
Меня шокирует эта упроченность, ведь мне-то известно, что она призрачна, что ею прикрываются мрачные бездны, которые ведомы только моему взору. «Так гряньте же скорей, о громы долгожданны!» — хочется мне прокричать в этой безмятежной тишине. Вот отчего я нередко вспоминаю скоротечный визит господина Казановы, чей иронический возглас звучит в моей памяти предупреждением — более того, подтверждением — моих нетерпеливых душевных терзаний. В этом я мог бы сравнить сей мелкий казус с баснею, насыщенной, невзирая на ее краткость, глубоким подспудным смыслом и остроумной моралью.
Также приезд Венецианца в Усьер сравним, хотя и в обратном отношении, с визитом Жан-Жака Руссо. Впрочем, тогда я был еще слишком мал и могу путать собственные мои воспоминания с уклончивыми