ней Нюта и Костя. Они движутся мощеной кладбищенской аллеей, мимо богатых памятников, мимо церкви, где на паперти с утра пораньше уже стоят несколько нищих и нищенок. Кто им подает и что им подают — неизвестно, но они дежурят здесь с утра до вечера. Слева, за деревьями скрыта часовня Ксении Блаженной, доносятся голоса богомолок: они не то молятся, не то ссорятся.
Костя не раз бывал на этом кладбище. Оно не вызывает у него особо грустных мыслей. Через него лежит кратчайший путь на взморье, где так хорошо купаться. Костя не раз шлялся с Колькой и другими ребятами и по этой центральной аллее, и по боковым дорожкам, читая надписи на памятниках. Он и здесь интересовался именами и всегда радовался за покойника, увидев на могиле двухэтажное имя. Однако двухэтажные имена на кладбище так же редки, как и в жизни. Взрослые прежде не понимали и теперь не понимают, как это важно — дать сыну именно отцовское имя. Пользуясь тем, что ребенок только что родился и ничего не соображает и не может высказать своего мнения, родители норовят всучить ему любое имя, но только не отцовское. И вот результат: почти у всех, кто похоронен, одноэтажные имена. Но это еще терпимо. А что очень грустно — так это могилы без имен, эти забытые всеми холмики без крестов и старые чугунные литые кресты, на которых нет уже дощечек с именами. Каждый человек умирает, но пока у него есть имя, он как бы еще существует. Пусть это имя написано карандашом на маленькой фанерной дощечке, и пусть эта дощечка в самом заброшенном углу кладбища, и пусть никто ее не видит, и пусть у этого человека нет родных — но он все-таки еще существует. А потом кто-то стащит фанерку и сожжет ее вместе с именем в печке-буржуйке — и вот уже человека совсем-совсем нет на свете… Когда Костя станет старым, он вырежет Нютино и свое имя — Анна и Константин — на железной дощечке, и эту дощечку положит в стальной бочонок, и нальет в этот бочонок ружейного масла, чтоб дощечка никогда не ржавела. Потом запаяет бочонок и бросит в море. Нюты и Кости уже давно не будет на свете, а их имена рядом будут все плыть и плыть по морям и океанам — вечно, вечно, вечно.
На перекладине, оказывается, есть какие-то железные заусеницы, от них больно плечам. Крест становится все тяжелее и тяжелее. Интересно, сколько фунтов он весит? Если его сплющить или расплавить и превратить просто в кусок железа, то это будет, наверно, не очень большой кусок. Не больше кота Мамая. Кот Мамай сейчас уже дома, спит себе на диване. Однажды дядя Миша, «подханжившись» где-то, сказал при тете Ане: «Мамай — последний кот в Петрограде, это кот-великомученик. Oн один за грехи всего кошачества здесь страдает. Это кошачий Иисус Христос — истинно вам говорю!» — «Не богохульствуйте, Михаил Васильевич», — спокойно проговорила тетя Аня. «Ничего, бог не обидится, — ответил Который. — Тем более ваш лютеранский бог. Он очень терпелив». — «Все боги одинаково терпеливы», — сказала тетя Аня.
Но почему это он, Костя, так ясно себе представляет и кота Мамая, и тетю Аню, и Которого? Ведь их нет сейчас здесь, он идет по кладбищу без них. Это — память. А что такое память? Может быть, в голове у каждого человека есть миллион маленьких комнаток, и чуть человек что-нибудь увидит — это сразу поселяется в комнатке. И вот человек носит в своей голове родителей, знакомых, учителей, кошек, львов, тигров, гусей, сливы, сахарный песок, воблу, паровозы, дредноуты, маяки, дома, облака, танки, деревья, пушки, винтовки, пулеметы, самодвижущиеся мины Уайтхеда, карандаши, кресты, лопаты, чайники… «А как же быть с экватором? Экватор я тоже ношу в голове, но ведь его нет на самом деле, это только воображаемая линия? А как быть с богом? Ведь я не знаю, какой он, а таскаю его в голове! Может быть, его совсем нет, может быть, он воображаемый, как экватор? Ведь он никогда ни во что не вмешивается. Если б он был, то он сейчас помог бы мне. Он мог бы, если это ему не хочется, не показываться на глаза ни мне, ни Нюте, ни этой тетеньке с лопатой, — он мог бы пристроиться незаметно, как Гриффин, Человек- Невидимка, и помочь мне тащить этот крест… Бог, если ты есть — помоги, а если не поможешь — значит, тебя нет. Считаю до пятнадцати белых тигров! Один белый тигр, два белых тигра, три белых тигра…»
Костя считал честно, не торопясь. Но никакой незримой помощи не последовало. Тогда он дал богу добавочный льготный срок — подкинул ему еще десять белых тигров. И опять никакого облегчения. Костя поставил крест на булыжину и, придерживая его правой рукой, левой стал отирать пот со лба. Нюта осторожно опустила чайник на дорогу и спросила:
— Очень устал?
— Теперь недалеко, — сказала женщина. — А ямку для креста я сама выкопаю. И крест сама покрашу, аккуратная у меня будет работа.
— А дощечка у вас есть к кресту? — поинтересовался Костя.
— Дощечку я в другой раз принесу. Мне ее один человек аккуратно распишет, я принесу ее и проволокой прикручу, чтоб не сперли. Ну, отдохнул?
— Отдохнул. А как звали вашего дедушку?
— Василий Васильевич, — ответила женщина.
Костя взвалил на себя крест, и все трое двинулись дальше. Перекладина с заусеницами по- прежнему больно давила на плечо, но теперь Костю ободряла мысль, что крест будет стоять на могиле человека с двухэтажным именем. Для такого дедушки не жаль потрудиться.
Вскоре женщина свернула на боковую немощеную дорожку. Теперь шли гуськом, Костя стал замыкающим. По утоптанной, слегка сыроватой земле идти было легче, чем по мощеной аллее. Здесь было меньше богатых склепов и каменных надгробий и больше заброшенных безымянных могил. Кругом стояла густая, влажная тишина. Ветки кустов низко свисали над дорожкой, и, когда Костя задевал их крестом, на него падали теплые капли.
— Вот и пришли, — сказала женщина, снимая с плеча лопату.
Все трое остановились перед небольшим холмиком, поросшим высокой травой. Из травы чуть торчал пенек от срубленного креста. На пеньке сидела серая птичка, поменьше воробья. Она непугливо посмотрела на пришедших, повертела головой и полетела в кусты.
14
Костя и Нюта не торопятся домой. Они решили пойти на взморье. По тропинке, петляющей среди старых могил, они идут в самый глухой угол кладбища. Здесь в заборе давным-давно выломано несколько досок, и тропинка ведет прямо к этому лазу и продолжается за ним.
Они выходят в поле. Слева виднеется несколько домов, справа, за валом, течет в залив речка Смоленка. Уже солнечно и тепло, тучи ушли, трава высохла, листья на кустах уже не блестят. Тропинка идет теперь через старые мусорные холмы. Когда-то здесь была свалка, но она давно поросла травой, желтыми лютиками, диким цикорием. Сюда давно ничего не свозят. Все, что можно есть, люди теперь съедают сами; все, что можно сжечь, сжигают в печках-буржуйках; все, что можно надеть на тело, носят на себе, ничего не оставляя свалке. Тропинка приводит Костю и Нюту в зеленую низину, где речка разделилась на мелкие затоны, рукава и рукавчики с теплой, лениво текущей водой. Здесь уже много купающихся ребят, здесь шумно. Минуя купальщиков, Костя и Нюта выходят на самый берег залива, на мысок, где стоит створный знак. Когда-то какой-то богатый чудак выстроил здесь дачу — на болоте, у самой воды. Дача сгорела. Ho остался фундамент, сложенный из больших камней.
Камни уже нагреты солнцем. Костя и Нюта садятся на фундамент лицом к морю. По заливу идет мелкая зыбь, фарватерные бакены весело, беззаботно раскачиваются, каждый на свой лад. Две чайки летят над заливом в патрульном полете — прямо, строго по прямой. Финская лайба под серым парусом клюет носом волну. Мористее виден черный транспорт, дымящий обеими трубами. Правее его, чуть ближе к Лахте, что-то небольшое плывет, покачивается; то скроется, то снова вынырнет. Может быть, это какое-нибудь бревно, сосновая чурка. А быть может, это стальной бочонок. В нем — стальная дощечка, и на ней два имени. Они всегда будут рядом — вечно, вечно, вечно.
Волны, набегая на плоский, топкий берег, подтверждают:
— Вечно, вечно, вечно!