смысл, что он, Семченко, выглядел перед Казарозой человеком пустым, провинциальным мечтателем, неграмотным и безвольным командиром, не способным навести порядок во вверенном ему подразделении.
Год назад, в госпитале, написал ей длинное письмо и отправил по тому адресу, на Кирочную, но оно, наверное, не дошло, пропало. А то бы вспомнила. Семченко все хотел ввернуть про это письмо, рассказать, как писал его в госпитале, подложив под бумагу самоучитель Девятнина, подаренный доктором Сикорским, и никак не мог выбрать подходящий момент. О чем писал, теперь уже невозможно было рассказать. Нечто бестолковое, должное показать, что он тоже не лыком шит; легкое хвастовство, намеки на какое-то особой важности задание, при выполнении которого и был ранен белогвардейской пулей, и все это завершалось витиевато изложенной просьбой: пусть она вышлет на адрес госпиталя свою фотографию.
Еще он думал о том, как кончится вечер, и они вдвоем по безлюдным улицам пойдут к театру или к гостинице, и все будет, как тогда в Питере, она его вспомнит, узнает, поймет, что если судьба гонит по кругу, это не случайно, и, может быть, согласится встретиться с ним завтра и послезавтра. А того, кто назвал ее Казарозой, он уже почти презирал. Как она утром-то сказала! «Лучше что-нибудь из продуктов…» Голодает, значит. Или он погиб, тот человек? Расстрелян, может быть? Это имя было как печать иного мира — обреченного, уходящего, но и загадочного в своей обреченности.
Казароза тронула его за плечо, по-деловому начала объяснять что-то про пантомиму, уверенно показывала, как лучше расставить детей на сцене — спокойная красивая женщина, актриса, знающая свое дело, и Семченко вдруг подумал, что ныне, когда все переворотилось, ей тяжело это диковинное имя, она изжила его и только ждет человека, который помог бы ей сбросить эту тяжесть, снова стать Зиной, Зиночкой.
Линев сделал знак: пора, мол.
— Идемте, — сказал Семченко, — сейчас ваш выход.
Навстречу шагнула Альбина Ивановна:
— Николай Семенович, как вам наша пантомима?
— Чего? — не понял Семченко.
— Пантомима… Как она вам?
— Нормально.
— Честное слово? — просияла Альбина Ивановна. — Вы правду говорите? Так важно знать ваше мнение…
У окна стоял Кадыр Минибаев с какой-то непонятного назначения трубой, склеенной из картона.
— Что это у тебя? — подозрительно спросил Семченко.
— Световой эффект. — Кадыр повернул трубу: внутри вставлена была линза и еще одно стекло, обтянутое розовой пленкой.
На полу у его ног змеился провод, на металлической стойке ослепительным белым светом горела маленькая лампочка. Щелкнув рычажком, Кадыр погасил ее, накрыл трубой и закрутил зажимные винты.
Казароза с опаской разглядывала этот аппарат, а Семченко уже обо всем догадался, крикнул в зал, чтобы задернули шторы. Добровольцы, радуясь возможности размяться, кинулись к окнам, выключили верхний свет, и стало темно, тихо. В темноте Семченко почувствовал у себя на шее внезапное мимолетное тепло — Казароза стояла рядом.
— Кажется, я вас вспомнила, — сказала она шепотом. — Вы уговорили меня в казарме петь, а потом домой провожали…
— Каза-арма, — тоже шепотом ответил он.
Она поняла, улыбнулась. Лица ее Семченко не видел, но угадал — улыбнулась, и это было как предвестье будущего, как обещание.
Кадыр опять щелкнул рычажком, прямой розовый луч наискось прорезал темноту над сценой и растекся на потолочной лепнине.
— Зинаида… Казароза! — с оттяжкой после каждого слова громогласно объявил Линев. — Романсы… на эсперанто!
— Подержите пока. — Она отдала Семченко свою сумочку, поднялась на сцену и остановилась в луче, на окраине розовой дорожки.
Все бешено зааплодировали, Семченко оглядел тонущий во тьме зал и различил только одно- единственное лицо — Альбины Ивановны. Она стояла возле минибаевского аппарата, с другого конца трубы, сквозь отверстие у зажимов бил тоненький белый лучик, и в этом лучике лицо ее, круглое и молодое, казалось удлиненным, жестким.
Дождавшись тишины, Казароза наклонила голову — волосы посеклись в луче. Линев тронул клавиши, и она запела:
Выучила, выучила, с гордостью подумал Семченко, слушая, как старательно выпевает она чужие милые слова, которые в ее устах особенно походили на испанские. Каждое в отдельности она не понимала, но все вместе знала, конечно, чувствовала, где о чем.
Тепло и чисто звучал ее голос, и Семченко видел перед собой лесную ложбину под Глазовом, где год назад и он лежал со свинцом в груди, недвижим. Кто знает, не снилась ли ей тогда эта ложбина, заросшая медуницей и иван-чаем, омытый ночным дождем суглинок, струя крови, что чернит гимнастерку?
Вдруг из глубины зала — голос:
— Кому продались, контр-ры?
И выстрел.
Визг, топот, грохот падающих стульев. Еще выстрел. Еще. Судорогой свело щеку, словно пуля пролетела совсем рядом. Кто-то зацепил ногой провод, розовый луч исчез, но уже рванули ближнюю штору, зажглось электричество. Мимо метнулся Ванечка — тонкий, быстрый, лицо серьезное, потом все заслонилось людьми. Семченко отбросил одного, другого, пробился к сцене и замер.
Она лежала на спине, одна рука закинута за голову, кровь проступала на блузке, и две светлые пуговички у шеи, прежде незаметные, все яснее белели на темном. Стало душно. Он пошарил по груди, ища ворот гимнастерки, и не нашел.
5
Дома Вадим Аркадьевич прошел в свою комнату, где все уже было прибрано, газеты на подоконнике сложены аккуратной стопой. Невестка любила порядок больше всего на свете. Иногда казалось, что даже в день его смерти уборка будет проведена по всем правилам, без малейших отступлений. Если во время уборки Вадим Аркадьевич был дома, невестка выставляла его из комнаты, чем бы он ни был занят в это время. «Ну какие у вас могут быть дела?» — возмущалась она. Особо важных дел у него, пожалуй,