бесконечном милосердии…
Везде одно и то же, подумал Лик. Грызутся и ругаются, трясутся перед машиной и дрожат за свои секторы… Еще одно освещенное окно. Он услышал тонкий голосок Чуны, и сердце его забилось.
— Не верю я, чтобы он разбил экран, — сказала Чуна, — Он такой хороший…
— Хороший! — иронически повторил женский голос. Должно быть, ее мать. — Как он может быть хорошим, если он сказал, что хочет быть программистом? Я уж не говорю о том, что этот маленький грязный звереныш и программист — совершенно несовместимые понятия. Самое отвратительное то, что он хочет, понимаешь — хочет! Подумай только о непристойности и бесстыдстве любого желания, как будто у нас нет машины, да будет благословенно имя ее, которая в своем бесконечном милосердии рассчитывает, что каждому из нас лучше всего. Как будто он может лучше знать, что ему больше всего подходит. Нет, Чуна, я нисколько не удивлена случившимся. От человека, который хочет, можно ожидать всего. Ты согласна?
— Я не знаю, мама. Я знаю, что мне грустно и я все время думаю о нем. Где он сейчас?
— Где он может быть? У стерегущих, где же он еще может быть? Давай-ка, кстати, послушаем машинные новости, мы и так пропустили начало.
Послышался щелчок, и машинный голос торжественно сказал:
— Лик Карк, ас десятого сектора, разбивший вчера экран в храме контакта между девятым и десятым секторами, задержан нашими бдительными стерегущими. Как и всегда, им понадобилось всего несколько часов, чтобы задержать опасного преступника…
— Видишь? — сказал женский голос, приглушив машинные новости. — Я ж тебе говорила…
— И что же с ним будет?
— Не знаю, но думаю, что в очередную метаморфозу его сделают буллом и переведут в пятнадцатый сектор.
— Но это же ужасно, мама! Буллы такие страшные… они же животные…
— А разбить экран не страшно? А хотеть не страшно? Ты только представь на секундочку, что стало бы с Ониром, если бы каждый стал хотеть! Один хочет того, другой этого, третий еще чего-нибудь. Это же был бы хаос, страшный мир, в котором нельзя было бы жить. Все довольство, все счастье исчезло бы в этом безумстве всеобщего желания! Подумай сама, ты же у меня умная асочка, может ас быть счастливым, если он чегонибудь хочет? Ведь хотеть можно только того, чего у тебя нет, а это значит, что ты несчастен. Вот нас перевели из восьмого сектора в девятый. Ты, может быть, думаешь, что папа и я очень хотим вернуться обратно? Ничего подобного. Раз машина, да будет благословенно имя ее, это сделала, значит, она считает, что так лучше для нас. Кто может это лучше знать: мы, простые асы, или машина, да будет благословенно имя ее?
— Ты так убедительно говоришь, мамочка! Ты у меня такая умная… И все-таки мне грустно…
— А вот это уже нехорошо с твоей стороны. Сегодня был прекрасный день. Когда ты рассказала, что этот Лик Карк хочет быть программистом, я тут же поделилась с отцом, а отец передал машине, да будет благословенно имя ее. Отцу это, безусловно, зачтется. Он уверен, что это ускорит наше возвращение в восьмой сектор.
— Но ты же говорила, что хотеть преступно. А сама стремишься в восьмой сектор…
— Ничего подобного, асочка. Я просто констатирую факт, не более. И давай спать. И не думай, пожалуйста, об этом преступнике.
— Ты говоришь, они сделают его буллом?
— Не знаю, заслуживает ли он и этой чести. Хоть они полуживотные-полуасы, но все-таки имеют свой сектор…
Лику показалось, что он услышал всхлипывание. И тут же его заглушил женский голос:
— Спи, спи, асочка…
Свет в окне давно погас, а Лик все стоял на стене, головой вниз, и глядел в густую темноту двора. Как же так, думал он, никто его не поймал, а машина объявляет в новостях, что он пойман. Ну, если бы это сказала Чунина мать, это было бы понятно: старуха брешет, как и его мать, как все. Но ведь машина-то не врет. Она — источник всего лучшего на Онире, дарователь равенства, справедливости, носитель высшего разума. Как же она может врать?
А может, он действительно уже схвачен стерегущими, только сам не знает об этом? Он огляделся. Луны сдвинулись за то время, что он находился у Чуниного окна, и верхняя часть стены мерцала уже синим лунным светом. Да нет, никого не видно. Как же это так? А может, он потерял разум и ничего не понимает? Он вспомнил, как в прошлом году в соседнем классе один ученик сошел с ума. Он бежал по коридору и вопил, что машина ничего не знает и не понимает, а ему все открылось. И все в ужасе отшатывались от него, а он бежал по коридору, и, когда наперерез ему кинулись учителя, он страшно вскрикнул, бросился в закрытое окно, пробил стекло и упал вниз.
Лик долго еще слышал по ночам этот крик. Снова и снова сумасшедший томительно медленно бросался в окно, с сочным хрустом рассыпались стекла, и он летел вниз, взмахнув ногой. Вот эту ногу, которая очерчивала в воздухе бесцельный полукруг, не встречая опоры, тоже запомнил Лик. Странно, сколько времени мог он видеть эту ногу? Ну, какую-то ничтожную долю секунды, а запомнил сцену во всех подробностях. Страшный взмах ноги, в ушах еще звенят осколки стекол, а боковые глаза фиксируют перекошенные лица учителей, с топотом мчащихся с обеих сторон к месту происшествия.
Луны поднялись еще выше, и, чтобы не оказаться на свету, Лик медленно опустился. Теперь, когда ветер улегся, было не так холодно, но еще больше хотелось есть.
Внезапно он замер. Прямо из открытого, но неосвещенного окна на него смотрело страшное морщинистое лицо, которое он уже где-то видел. Да это ведь та старуха, что просила машину о смерти. Старуха неподвижно сидела у окна и смотрела на него. Она, казалось, узнала его, потому что нисколько не удивилась и кивнула ему на подоконник.
Из окна тянуло запахом жилья, теплом, и, прежде чем он успел сообразить, что делает, Лик уже скользнул в окно.
Старуха, ковыляя, отошла от окна, закрыла его и тихонько спросила:
— Есть хочешь?
Лик молча кивнул.
— Сейчас, погоди.
Припадая на скрюченную ногу, старуха бесшумно двигалась по комнатке, и Лику показалось, что он слышит тихое хихиканье.
— Нeq o (а;ґ), ешь, — сказала старуха, — осторожнее в темноте. Разберешь, где тарелка?
— Спасибо, — прошептал Лик. Он не успел даже сообразить, что есть, потому что тарелка была уже пуста.
— Проголодался, — пробормотала старуха и снова хихикнула.
— А чего вы смеетесь?
— Значит, задержали тебя стерегущие. Сама по новостям слышала.
— И я тоже, — сказал Лик. — Слушал и ушам своим не еерил…
— Это хорошо. Когда ас перестает верить своим ушам да глазам, это хорошо.
— Это почему же?
— Не понимаешь — и хорошо.
Странно как она говорит… Лик чувствовал физическое отвращение к старухе, к ее морщинистому лицу, едва различимому в темноте, но дополненному в воображении Лика сценой в храме контакта, к скрюченной высохшей ноге, и вместе с тем благодарность за кров и пищу, за блаженные мгновения, когда можно было не озираться по сторонам, расслабиться.
— Вырастешь — тогда, может, поймешь. А может, и нет. Хотя ты вряд ли вырастешь…
— Почему?
— Как — почему? Да потому, что поймают тебя, куда ты денешься? Кто тебя держать станет, если за это сам знаешь, что может быть.
— А что?
— В буллы, в пятнадцатый сектор переведут.
— В буллы? За это?
— Очень даже просто. Все, кто даже не укрывает тебя, а просто тебя видит, уже идут против