края. И жалкая, измученная фигура Христа впитывает сильное дыхание этого немецкого гения и становится крепче и наполняется силой. Пока великий одноглазый говорит о немцах: «Они меня больше не признают, потому что они говорят о своих вечных богах, только когда они носят печать смерти, все остальное кажется им мелким. Но они любят меня. Эта народная кровь проводит по кровеносным сосудам большую часть первоисточника. Таким образом, они должны быть самыми устремленными среди людей…» Из этого видения мира перед писателем встает великий исследователь Парацельс, стоящий на пороге двух великих эпох и стремящийся из обеих к тому времени, когда слово не выступает против слова, алтарь против алтаря, а все это сведено вместе в первоначальные законы жизни…
Может быть, кто-нибудь думает, что Кольбенхейер написал свое великое произведение из артистического удовольствия, а не потому, что он сам является одиноким устремленным человеком? И может быть, кто-то надеется понять его произведение не почувствовав в себе роста стремления? Кто так думает, не только не понял этого «романа», он вообще не имеет представления о германском искусстве и его сущности, ни об Ульрихе фон Энзингене и мастере Эрвине, ни об авторе «Фауста» и создателе «Гипериона». И все они не хотели поэтому, чтобы результатом их творчества было «созерцание», а также чтобы это привело к признанию «Платоновых идей», как считал Шопенгауэр (что было чисто интеллектуалистским мнением) а чтобы они пробуждали стремление, т. е. устанавливали волевую сторону нашей сущности в направлении от глупости общего ощущения, поддерживали ее на высоком уровне и, вызывая эти силы, создавали деятельную духовную жизнь.
Глава 6
Искусство как завоевание мира. — Перенесение центра тяжести с религиозной на эстетическую волю. — «Рабочие поэты» и их предательство социального движения. — Герхарт Хауптман. Международное объединение (интернационал) метисов. — Тип красоты фронтовика. — Новое чувство жизни. — Грядущий поэт мировой войны.
Существует значительный для мировой истории факт: насколько религиозными были европейцы прежних времен, настолько и сегодня, хотя и скрыто для многих, но повсеместно, происходит глубокое религиозное стремление, настолько много мистиков и благочестивых мужей породил европейский Запад: абсолютных религиозных гениев, т. е. полного воплощения божественного с собственными законами в человеке Европа еще не имела. Как бы богато оно ни было одарено, как бы сильно ни было по форме и преодолению, достойной нас религиозной формы с его помощью мы до сегодняшнего дня создать не смогли: ни Франциск Ассизский, ни Лютер, ни Гёте, ни Достоевский не являются для нас создателями религии. Ни Яйнавалкии, ни Заратустра, ни Лао-Цзы, ни Будда, ни Иисус в Европе не возникли.
Религиозные искания Европы были в зародыше отравлены чуждой типу формой, когда его первая мифологическая эпоха приближалась к своему концу. Западноевропейский человек не мог больше думать, чувствовать, молиться по свойственной его типу форме. После неудавшейся мощной обороны он принял навязанный ему церковный догмат веры. Богатое сокровище легенд расцвело на каменистой почве еврейско-романской догмы, великолепные образы осветили в представлении и преобразовании истинного Иисуса застывшие сирийские формальности с их усердием; нашлись герои, чтобы бороться и умереть за эту заимствованную веру. И все-таки деятельность сына богатого купца из Ассизи означала не творчество, не аристократическое преодоление мира, подобно деятельности индийца, который с улыбкой ложился в свежевыкопанную могилу, а чистое отрицание. Отказ от самого себя — такова трагическая песня всех европейских святых, чисто отрицающая сторона западноевропейской религиозной жизни, потому что европейцу не разрешалось действовать позитивно, как присуще его расе. Там, где он пытался это сделать, как в образе «блаженного мастера» Эккехарта, все церковные ценности исчезали и расплывались, и вырастало внезапно только сейчас видное во всем своем величии новое духовное здание, которое занимало место чуждой Церкви — и все-таки вынуждено было действовать под запретом. Таким образом, этот апостол немцев умер раньше, чем смог совершенно сознательно научить свой народ преодолевать мир и в этом смысле жить.
Так умерла Европа, подчинив себе физически мир и вселенную. Но духовные поиски, которые не могли быть религиозными, а только римско-еврейскими, перенесли центр тяжести с религиозной воли на художественную. Индийские гимны в меньшей степени являются произведениями искусства, чем религиозно-философскими вероучениями, китайские изображения богов останавливаются на карикатурном искажении или поднимаются до их стилизации и формализации, египетские росписи — это рисованные композиции, Греция для нас абстрактная форма. И только в Европе искусство стало настоящей средой для преодоления мира, религией в себе. Распятие Грюневальда, готический собор, автопортрет Рембрандта, «Героическая», фуга Баха, мистический хор (Chorus Mysticus) — это все выражения совершенно новой души, души постоянно активной, которую породила только Европа.
Вагнер мечтал о народной благосклонности как символе. Общность первоисточников отдельных искусств казалась ему провозглашением новой эпохи. Эту «религию будущего» мы не можем создать сразу, «потому что мы единичны, одиноки»: «Произведение искусства — это живо отображенная религия; но религию изобретает не художник, она возникает из народа». [* Искусство будущего.].
Искусства в качестве религии хотел когда-то Вагнер. Он вместе с Лагарде возвышался один против бюргерского капитализированного мира и чувствовал, наряду с даром, задачу служения своему народу. Он не говорил в бессилии: «Я больше не понимаю этого мира», а хотел создать другой мир и предчувствовал утреннюю зари новой поднимающейся жизни. Ему противостояли купленная мировая пресса, сытое мещанство, вся безыдейная эпоха. И неважно, насколько больше в наше время противников или сторонников у байтрейтской идеи: для того поколения та идея была истинным источником жизни в рамках приобретавшего звериные черты времени. Во всех государствах, где существовали люди, которые спорили с жизнью не только при помощи эстетства или нетворческого процесса, Байтрейт находил звучащие в унисон души, и в то время, как встреченные с восторгом «социальные писатели» сегодня продолжают свое жалкое существование, внутренняя ценность Байтрейта все проникает в нашу жизнь, в настоящее время и через него в грядущее будущее Германского рейха. Герхард Гауптман только грыз прогнившие корни бюргерства XIX века, конструировал театральные пьесы по газетным сообщениям, затем «сформировался» как творческая личность, оставил боевое социальное движение, эстетизировался в галицийском туманном кругу газеты «Берлинер Тагеблат», разыграл перед фотографом осанку Гёте и в 1918 году, после победы биржевого произвола, позволил своей прессе преподнести себя немецкому народу как «величайшего писателя». Лишенные внутренней ценности Гауптман и его круг представляют бесплодных деморализаторов времени, к которому внутренне и сами относятся. Ни в одном из них — ни в Зудерманах, ни в Ведекиндах, ни тем более в более поздней стае (Манн, Кайзер, Верфель, Хазенклевер, Штернгейм) не горел истинный протест в сердце, нет! Так же, как марксистский социализм отказал в политическом плане, так и борющееся за художественное выражение движение обновления было предано и фальсифицировано этой дерзкой «немецкой» и еврейской литературной гильдией. Все эти рабочие писатели умерли внутренне перед властью денег и их рабов, которых они якобы побороли. Все они являются духовными выскочками, которые становятся «осанистыми» и «гуманными», пока им разрешено питаться за столом «князей золота». Великого, истинно революционного движения «Разбойников», «Коварства и любви» и даже «Вильгельма Телля» в ХК веке нигде не чувствуется. Создание девицы Лулу — это самое большее, до чего «писатели» смогли подняться. И чтобы подавить даже эти смелые элементы истинного и борющегося, денежные князья создали картель с еврейскими директорами театров и представителями прессы. Они хвалили все дерзкое, нудное, надуманное, бессильное и увечное и боролись все сплоченнее и сознательнее против любого истинного обновления мира, как когда-то против Рихарда Вагнера. Потому что они знали: великое означает смерть мелкого, новая ценность сломает шею тому, что ценности не имеет. В этой величайшей борьбе мы участвуем сегодня как никогда. Мы не можем больше как Раабе или Келлер, забыв обо всем на свете, отрешиться от полнокровной жизни, и мы не хотим этого больше, хотя и знаем, что целый «интернационал» во главе с полукровным войском «художников» враждебно противостоит новой
