представления о смерти породили новое искусство, тоже пренебрегавшее всеми правилами биологии, – искусство макабра.
В XIII веке в Западной Европе оказался в ходу неясного происхождения сюжет разговора «трех мертвецов и трех живых». Суть его составлял диалог между тремя молодыми людьми и тремя трупами. В нем разъяснялась участь, ожидавшая молодых людей в будущем. «Мы были тем, что вы есть, – говорил первый мертвец. – Вы будете тем, что мы есть». Историки и семиологи высказывали разные предположения о происхождении термина «макабр». Некоторые видели в нем ономатопею, передающую стук костей, другие возводили его к латинским словам
Как отмечает Андре Корвизье, «стихи о мертвецах сначала выступали в форме проповеди».[99] Таким образом, они адресовались в первую очередь душе, однако все заслонял вездесущий разлагающийся труп. Он напоминал об объединяющей всех людей смерти, перед которой все оказывались равны, независимо от существовавшей в обществе иерархии. «И коль скоро будут съедены червями ваши тела, посмотрите на себя: мертвые, сгнившие, вонючие, голые. Каковы мы сейчас, таковы будете вы» – пели поэты. И в довершение социальной сатиры о трупе короля говорилось следующее: «Это теперь всего лишь мясо для червей, все его величие отдано червям».
Тема макабра, впрочем, проникла во все виды искусства, и особенно в изобразительное. Она встречалась во фресках, скульптуре, миниатюрах, гравюрах, макабрические образы появлялись на игральных картах. Изображения, являвшиеся «книгой для бедных», обрушивали на сознание людей ужас перед смертью и омерзение к трупу. Такие образы оказались актуальны в XIV веке, в позднее Средневековье. Чума и проказа, бесспорно, способствовали постоянному возобновлению страха. Тогда предпочитали изображение трупа, а не скелета, которое почиталось более мягким и почти смешным. На христианских могилах и гробницах появлялись изображения лежащих разлагающихся трупов – транси (переходящие в мир иной). Так, на могиле кардинала Лагранжа во Франции изображено мертвое тело, которое должно напоминать прохожему о суетности и смирении: «Вскоре ты будешь, как я, отвратительным трупом, кормом для червей».
В наше время страхи, как представляется, сосредотачиваются в первую очередь на боли и агонии. В Средние века люди больше всего боялись внезапной смерти. Человек в таком случае рисковал умереть в состоянии смертного греха, а потому мог быть осужден на адские муки. Как сказано в Евангелии от Матфея (Мф. 25, 31–46), в конце времен Бог на Страшном суде отделит «овец от козлов», праведных от неправедных. Первые окажутся в райских садах, вторые – «в огне вечном». Посмертная судьба определится поведением при жизни: грешникам – ад, благочестивым – рай. Убеждение в том, что каждый попадет либо на небо, либо в преисподнюю, жило в каждом человеке эпохи Средневековья.
К дуалистичности потустороннего мира, вырисовывающейся в Новом Завете, христианство добавило тему воскресения тел после Страшного суда. Жером Баше напоминает, что «посмертная судьба определялась не только вопросом о бессмертии души, но еще и тем, что станет с воскресшим телом. Так, грешники будут страдать телом и душой, а избранные получат награду в небесной благодати. Они будут наделены великолепным, совершенным в своей красоте и вечно молодым телом, легко двигающимся и излучающим свет. Таково искупление, которое христианство обещает в ином мире телу, в этом мире обреченному на презрение».[100] Начиная со второй половины XII века появилось еще и некое третье место, предназначенное для обычных грешников, то есть для большинства людей, – это чистилище, своего рода зал ожидания.[101]
Пребывавшие в этом подземном обиталище души обладали телом и подвергались мучениям, как в аду, но имели надежду, претерпев все муки, выйти оттуда. Милосердие Божие позволяло им уповать на обретение благодатного тела в раю. Кроме того, им помогала и Церковь. Она обладала властью уменьшить срок пребывания в чистилище путем выдачи «индульгенций». Таким образом, смерть становилась «платой за грех». География потустороннего мира расширилась и обогатилась двумя лимбами. В одном пребывали добродетельные нехристиане, и оттуда Иисус вывел в рай ветхозаветных патриархов; в другом – дети, умершие некрещеными, которых таким образом спасали от мук ада. Кстати, ад опять-таки выражался «метафорой», имевшей отношение к телу: его называли «пастью».
Жером Баше опубликовал замечательное исследовании о том, какие представления об аде бытовали во Франции и в Италии. Он показал, что с XI в. «почти обязательным мотивом изображения ада» стала пасть, причем первое время изображали омерзительную пасть Левиафана, финикийского мифического чудовища, заглатывавшего грешников. Такие образы можно увидеть, в частности, на тимпанах соборов в Париже, Шартре и Бурже.[102] Самая худшая из мук ада снова касалась тела – она состояла в невозможности узреть Святую Троицу.
Итак, пишет Жером Баше, «ад предстает как животная мощь, которая демонстрирует ненасытную агрессивность. У нее острые клыки, она ворочает челюстями и гипнотизирует взглядом. Демоны с чудовищными звериными телами суетятся среди всполохов огня и кишащих змей, ворошат крюками и другими орудиями грешников, сваленных в беспорядочную кучу или кипящих в котле огненном. По головным уборам среди них подчас можно узнать королей и епископов (они встречаются также и в раю). На шее скупца болтается кошелек; грудь и половые органы сладострастницы кусают змеи и жабы».
В XIV веке инфернальный образ Левиафана постепенно уступает место «владыке скорби», как пишет Данте, то есть сатане. «Кроме того, муки становятся разнообразнее: в аду вешают, отсекают конечности, кастрируют, поджаривают тела на вертеле, сдирают кожу – налицо весь богатый арсенал наказаний, практиковавшихся земным правосудием, причем садистское воображение даже сильно превосходит их, – продолжает Жером Баше. – Помимо всего прочего, художники заботятся о том, чтобы наказание на изображениях соответствовало совершенному греху. Гневливые закалывают друг друга кинжалами, скупым заливают в глотку расплавленное золото, содомитов сажают на кол, гордецов сатана топчет ногами, сладострастники, пребывая в огне, соединены в вечном соитии, обжоры располагаются у стола и не имеют возможности есть».
Таким образом, по утверждению Жана-Клода Шмитта, в Средние века «мертвые пребывали в центре жизни, как кладбище в центре деревни».[103] Сопряженное с телом противоречие, которое присуще европейскому Средневековью, проявлялось и в связи со смертью. «Душа считалась «нематериальной», однако она «подлежала наказанию»: в аду или в чистилище она подвергалась пыткам огнем или холодом, причем средневековые люди […] представляли их себе столь конкретно, что называли 'телесными'».
На самом деле, констатирует Жан-Клод Шмитт, средневековое христианство так никогда и не смогло примирить два внутренне присущих ему противоположных стремления. «С одной стороны, оно желало отринуть тело, дабы облегчить воспарение души к Богу, и вследствие этого уподобляло «духовное» нематериальному. С другой стороны, нужно было представить себе нечто видимое, поместить его в пространство и во время, вообразить место, формы, объем и телесность даже там, где они должны быть исключены».
Процесс цивилизации тела
Церкви не удавалось полностью подчинить тело своему контролю, и она упражнялась в придумывании для него правил, регламентов и предписаний. Она овладевала телесными практиками, контролируя и приспосабливая унаследованную от Античности языческую манеру поведения, которую не принимала и отвергала. Все области социальной и частной жизни, так или иначе связанные с телом: кулинарное искусство, эталоны красоты, жесты, любовь и отношение к наготе, – подчинялись восторжествовавшей в Европе новой идеологии. Однако подобные изменения составляли длительный процесс. Утверждавшееся христианство и складывавшееся придворное общество стремились «цивилизовать тело» и привить ему хорошие манеры. Но тело сопротивлялось. Эротика и обнаженное тело появлялись в рисунках на полях рукописей и в литературных произведениях. Народные праздники сопровождались кутежами и обжорством. А в мире воображаемого средневековых людей существовала страна Кокань. Тело находилось в центре противоречий и столкновений, с ним все время происходили какие-то перемены. Его вклад в нашу культуру оказался очень велик. Уместно даже говорить о некоей концепции культуры, некоторые черты, проявления и сферы быта которой, благодаря многочисленным