фронта к русским. Ненавидел он красных, а если бы я Панвица прибрал и ушел, то его к «стенке» бы поставили. Как сообщника. Интересно, как у ординарца судьба сложилась. Казаки в конце войны англичанам сдавались, а те их в Линце по ялтинскому договору русским выдавали. Много казаков жизни себя лишило, а в лагеря сталинские не пошли.
В конце следующего лета Никанор перестал ходить на работу, безвылазно сидел дома и никого, кроме рыжего кота по кличке Золотой, к себе не впускал. Они сдружились. Бесхвостый, забыв старые обиды, переселился жить к Никанору и стал на полное довольствие. Каким-то непостижимым образом Катсецкий приучил его есть хлебный мякиш, смоченный самогоном, и заедать конской колбасой. Переживший годы оккупации, и без того наглый Золотой, совсем потерял нюх. Он по-хозяйски разгуливал по коридору, мочился за старым, источенным шашелем платяным шкафом, выставленным за ненадобностью в коридор, время от времени призывно и хрипло орал не своим голосом, сытно отрыгивал и никому из жильцов не уступал дорогу. Нагулявшись, он через форточку возвращался к лежавшему на кровати Никанору и, скрутившись клубком у него на груди, мирно засыпал. Никанор мог часами лежать без движения, стараясь не нарушить покой своего любимца, и ему казалось, что наконец-то он встретил существо, понимавшее его без слов. Проснувшись, Золотой приводил себя в порядок, тщательно вылизывая шубу, прыгал на стол, нехотя, как будто делая кому-то одолжение, доедал остатки колбасы и, усевшись на краю, немигающими глазами преданно глядел на Никанора.
- Эх, жаль, поздно снюхались, - думал бесхвостый. – Хотя бы так протянуть подольше.
Как-то под вечер, небритый и осунувшийся, в одночасье постаревший лет на десять, Катсецкий вышел в коридор и постучал к Левше.
- Ну вот, брат лихой, и финита. Дольше всех протянул я из тех, кто царскую фамилию со свету сжил. Никого в живых не осталось, кроме меня. Я за всеми наблюдал издали, сколько мог. Ни один своей смертью не помер. Кто в петлю влез, кто яд принял, а кто в речке утопился. Вот и мой черед настал. Отгулял я свое. Ни пить, ни есть не могу. Ничего живого во мне не осталось - одна оболочка. Все прогорело дотла. Сна нет. Только задремаю, сразу зовет кто-то. А днем тоска такая, что хоть волком вой. И отец Гермоген перестал являться, может он бы чего присоветовал. Все, говорит, больше к тебе не приду. В другом месте, может, свидимся, - сказал, когда в последний раз приходил. А я все надежду имел, что умру как все, а смерть не идет. Видать, от судьбы не спрячешься. Думаю, всему виной камни эти романовские. Потому, как кровь на них. Из-за алмазов этих и сбылось предсказание Гермогеново. Если бы не пожадничал и камней не присвоил, то все, может, по-другому и сложилось.
Никанор осторожно вылил из графина воду и, прикрывая горловину ладонью, высыпал на тарелку горсть самоцветов.
- На, полюбуйся. Вот они, красавцы. Четвертый десяток пошел с тех пор, а они все при мне. Ни разу надолго не расставались. Последнее время, когда стал жизнь вести оседлую, я их в этом графине хранил. Угол преломления света у чистого алмаза точно такой же, как у воды. Вот их и не видно. И графин всегда на виду. Ну, а теперь не придумаю, что с ними делать. Может, с собой заберу, Харону за переправу отдам. А может, тут оставлю. Не решил еще.
Никанор принялся мерить комнату нервными шагами.
- Просьба у меня к тебе последняя, - Катсецкий подошел вплотную к Левше, - В эту ночь, когда выстрел услышишь, ты вот этим ключом дверь отопри и пистолет унеси, а дверь наново закрой. Парабеллум в мокрый платок завернут будет, чтобы ожога у меня на лице не осталось.
Никанор снял со стены старый пожелтевший снимок, вынул из фанерной рамки и поджог от керосиновой лампы. Фотография горела медленно и неохотно, как будто души тех, кого она однажды запечатлела, протестовали против повторного аутодафе.
- Не хочу, чтобы подумали, что я жизни испугался. Всем не объяснишь. Я окно открытым оставлю и следы на подоконнике... Пусть думают, что старые недруги до меня все-таки добрались. А когда шумиха уляжется, ты парабеллум на моей могиле поглубже закопай. Мне так веселее будет. Ну, а теперь ступай. Я как с
бриллиантами управлюсь, так и в путь... Не знаю, сколько времени уйдет на это, но
к утру определюсь. Помнишь, как в той песне:
«а рано утором зорькою бубновой
не стало больше Кольки Ширмача»
В песне пелось не про Никанора
- Ну, а если духу не хватит сделать, что задумал, тебя позову на подпору. Давно хотел узнать, о чем к расстрелу приговоренные думают в свой последний миг. Только так я смогу судьбу обмануть. Не зря же я тебя натаскивал. Прикинешь на себя шкуру ката. А за помощь – бриллианты твои. Ну, а ты иди путем, который выбрал. Не сворачивай ни влево, ни вправо. Иди и готовься к войне, - напутствовал он Левшу, и вдруг спросил не к месту:
- А ты помнишь ту рыжую, что года два назад меня от простуды лечить приходила?
- Помню, - ответил Левша. – Ну и что из этого?
- Занятная особа, - вздохнул Никанор, - душевная. Грех попутал, и я как-то сошелся с ней месяца на два. Квартиру снимали на Холодной горе. А потом перегорело. Не пара я с ней, разница в летах слишком большая. Она одна догадалась, что со мной неладное происходит, а помочь не смогла. Не в силах.
- Да, вот еще что, - спохватился Катсецкий. – Ты присмотри за Золотым. Он дороже всех. Только он один понимал меня до конца и корысти не имел.
От духоты и смешанного с пороховыми газами запаха крови, у Левшу запершило в горле и тисками сжало виски. Где-то в центре головного мозга ослепительно ярким светом вспыхнула матовая лампочка и, не выдержав накала, лопнула на тысячи мелких ранящих осколков. Голова пошла кругом и, удеживая равновесие, он присел на корточки, коснулся рукой пола и почувствовал, как ладонь увязла в начинающей густеть липкой крови. Время, ставшее тягучим, как остывающая кровь, на какой-то промежуток остановилось и замерло, ожидая пока Левша придет в себя.
При неверном свете керосинки он на ощупь отыскал на полу еще теплую гильзу, дрожащими от волнения, негнущимися, непослушными пальцами вытащил из графина пробку и перевернул его верх дном.
Из горлышка скатились несколько запоздалых капель и смешались с лужей черной крови, в которую уткнулась голова Никанора. Бриллиантов не было и в помине.
- Обманул, гад ползучий. Не заплатил за проезд и оставил ни с чем, - со злобой думалось Левше. – Никому нельзя верить на слово.
Вытерев руки полотенцем, он принялся лихорадочно обыскивать лежавшего на полу, с неестественно запрокинутой головой, Катсецкого.
- Зря я впутался в эту историю. Нет мне фарта и не видать Джоконды, как своих ушей. Эх, если бы камушки мне достались, разыскал бы черноглазую и, наверняка, она бы не устояла.
Перерыв нехитрые Катовы пожитки, его преемник мокрым полотенцем тщательно протер графин и керосиновую лампу, завернул в него парабеллум и стреляную гильзу, и столкнув на пол сидящего на подоконнике, ничего не понимающего, ошалевшего Золотого, выпрыгнул в окно.
Вопреки Никаноровым пожеланиям, хоронили его не на Залютовском кладбище, а на первом городском. Родных и близких у заслуженного чекиста не отыскалось, и все хлопоты взяла на себя тюремная администрация. От кладбищенских ворот гроб с телом покойного сослуживцы несли на руках. Первым с левой стороны под днище домовины подставил плече корпусной Степан-Быкголова. Он был значительно выше остальных, несущих Никанора в последний путь, отчего гроб передвигался над землей с заметным уклоном, и Левше казалось, что Катсецкий вот-вот окажется на земле.
- Ты, Степа, не тянись вверх, – недовольно тронул Быкголову за плече начальник тюрьмы. – А то как бы не вывалить Никанора.
Корпусной укололся о геморроидально-злобный взгляд начальника, виновато крякнул, свободной рукой смахнул с лица капли начинающего моросить холодного дождя и оставшуюся часть пути прошел на