продолговатыми сливами сравнивают). То же, что внизу и сырым естся (редька, лук, свекла, морковь), — из-под земли, как костер, вверх растет и вырывается, и все-то они — как язык пламени, и сами таят или горечь (лук, хрен, редька- горьки, горят, огненны, обжигают и воды — слезы источают из нас), или сладость (морковь, репа) — и это все зарытый, пещерный огонь. Репа, лук и т. п. — это все «пещерные люди». Но вообще, как правило, чтобы нечто удостоилось чести проникнуть в человека, к нему должны приложиться все стихии: его надо отрезать, разрезать, отделить (атом) и истолочь (земля); обмыть окрестить и в купель положить — в воде варить (вода); воздух, поскольку он не локален, а вездесущ, своей доли не требует, ибо и так им все пронизано; и, наконец, — вздувается огонь. Но что здесь от огня берется? Не свет, а тепло. Итак, опять закроем глаза, уйдем в теплую тьму и прислушаемся, вчувствуемся: что оттуда доносится. Когда исчез свет — раздался звук: стук, «тук-тук» — сердце бьет — наш вечный нутряной огонь, «мерами загорающийся и мерами угасающий» (перефразируя Гераклита). Вновь мы воспринимаем мир как прерывность и узнаем единицу как отмеренность (как в капле, как в атоме-частице, в отличие от непрерывности воздуха), но уже невидимую, неосязаемую. Время — невидимый огонь, пульс, биение. Прислушиваясь к биению сердца и к его отражению — бою часов (часы — вынутое сердце, как лампочка — солнце на столе), мы внимаем «глухие времени стенанья, пророчески-прощальный глас» (Тютчев). Биение сердца — это пунктир: точка зрения, атом — и пустота, есть — и нету, словом, единица-двоица: удар-то один, и замирание одно, а в итоге: да — нет, такт, двоица. Но отсюда — идея силы, воли, напряжения, прорыва (а не просачиванья), из чего и состоит всякая деятельность, труд. И что капля камень точит, смогли увидеть именно через прислушиванье к сердцу: услышав в капле его отражение и тоже работу. Ничто в нашем существе не есть работник par excellence, как сердце: все остальное (тела, воды, воздух, даже свет) — это сырье, привлекаемый материал. Сердце (наш Перводвигатель, регреtuurn mobile) превращает вещество нашего существа — в энергию. Своим рабочим тактом оно создает вдох-выдох (просто такт вдоха-выдоха длиннее, как оборот большого колеса на приводе от маленького), воздуху дает напор проталкиваться в поры, гонит по арыкам воды (пульс слышите в них, запрудив пальцем артерию). А когда оживляется и восстает фалл и начинает разогреваться и работать, то в высший миг он сам превращается в сердце: забившись и затрепыхавшись, как птица, — пульсирует и тактами извергает семя. Сердце туда уходит и из груди готово выскочить, но этого не слышно, сей миг близок к смерти — и смерть тогда не страшна. А что мы делаем в работе? Как в варке пищи мы причащаем к своей мере, кванту, естественную природу, так с помощью руки (что на уровне сердца) мы переливаем стук сердца в умерщвленную и к новому бытию нами воскрешаемую материю. Ибо труд есть сначала убийство естественной жизни — в дереве, которое срезают и выпиливают доску; в песке, что снимают с его наветренного места и обжигают в кирпич; затем из этих «деталей» слагается машина, город, где бьется мотор в самолете: «а вместо сердца пламенный мотор», и слышится сердце города. И вот уже засновали наши подобия — и мы даже начинаем завидовать их совершенству и, в обратной связи, и себя видеть как машину («человек- машина» — идея с XVII в., Декарт)
Итак, каков же тайный импульс труда человечества, работы? Выкрасть секрет сердца — самодвижущегося, создать perpetuum mobile: чтобы можно было извне вновь заводить нутряное сердце, когда остановится. Ибо огонь и сердце явили нам и личность (нашу меру), но именно меру, время — значит, смерть. А так как такт сердца явил нашему духу двоицу, в наше существо запал рефлектирующий принцип «да-нет», то сразу с идеей времени родилась парная ему противоположность — идея вечности, бессмертия; и так как работа сердца есть биение, усилие, прерывание наперекор, — то и рука пошла наперекор материи (матери-природе) и естеству; и чтоб успокоить свою тревогу, человек взволновал и переворошил весь мир — и стал уже оттуда, извне себе получать в мириады крат усиленную тревогу и такты, и толчки, и стуки: так в радио через усилители от неслышного импульса рождается оглушительный звук. История — это уже личность, «я» рода людского. Ее эпохи, деяния, перевороты, походы, великие люди — это стуки сердца, миллионнократно усиленные и расцвеченные. И создав себе этот родственный своей личности резервуар, человек уже удовлетворился бы историческим бессмертием — в делах и памяти людей. А собственно, «я» (то наше единство, целое, что на уровне огня) иного типа бессмертия и представлять не может, иную идею о нем иметь не может, а потому и связывать себя с сим не будет. Ведь идея вечной жизни проходит на уровне воды, через семя, когда еще «я» не родилось, и нет идеи времени и смерти; так что, когда возникает «я» как мера огня и стук сердца1, оно не об вечной жизни думу получает, а о непрекращении своей меры. Но даже единократного отражения своей меры во вне: в вещи, естественно убиенной и получившей искусственно-общественную жизнь через стол. теорему, подвиг, — достаточно, чтобы я утешился и воскликнул: Так, весь я не умру. но часть меня большая, От тлена убежав, по смерти станет жить. Гораций — Державин — «Памятник». Но показательно, что мечта здесь, образ моего неумирания связан с существованием государства (Рима), страны (Руси, например), искусства («доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит» — Пушкин), но не допускается мысль — о прямо космическом вечном существовании, независимом от человечества, труда и истории. Но это мы уже выходим в мир следующего этажа: головы — света. Так что пока еще повременим (в буквальном смысле!) и опять вдумаемся в теплую тьму, где раздается стук сердца. Это, как видим, говорящая тьма, как ум, умозрение — безглагольный свет
Это мир таинств: ничто здесь не явно и не очевидно. И вообще-то, закрыв глаза, замерев и прислушиваясь, что я могу знать о мире? Я словно в утробе, во чреве, и саму идею о «я» как особи я явил преждевременно — именно потому, что стал огнем мыслить вперемешку: то как светом, то как теплом. Но раз огонь и к тому и к другому причастен: и к миру таинств, утробы мистической жизни, слепой геенны огненной (горения невидных и смутных желаний и страстей, закупоренных, безвыходных), и к миру света, духа, неба, — то он есть стержень, ось бытия, благодаря ему оно не распадается, и прав Гераклит, что Космос есть вечно живой огонь[26]
Однако Он единый, всеединое — но не ровный. Он деятельный, расширяющийся — значит, его вездесущность не в том, как у воздуха: что он всегда везде есть, — но в том, что он всегда везде может быть[27] и бывает: в мгновение ока облетает вселенную, как молния, и царит в ней. Но тем самым он призван выразить и родить идею бытия не как ровного пребывания, а как воли, усилия, энергии, деятельности, превращения (не просто движения — то и вода являет). А для силы и становления нужна пунктирность бытия: оно как «да-нет» чтоб строилось; иначе нечего и пыжиться на усилие, сгущаться в тяжелое вещество на искру (как в двигателе внутреннего сгорания). Благодаря силе и энергии бытие вроде должно быть разреженно, иметь пустоты, перемежаться с небытием — т. е. быть меньше, чем оно может быть. Но зато благодаря огню происходят превращения: материя превращается в движение, тело в свет (как в том же взрыве горючей смеси), кусок мяса в мысль — т. е. единое бытие преисполняется множеством способов существования, которые располагаются рядом, даже в том же самом месте, где и другое вещество и другой способ жизни, — ан не мешают друг другу! Например, если бы благодаря огню кусок мяса не мог превратиться в человеке через кровь в мысль, — то шло бы набивание туловища человека, как вавилонского столпа, и он бы вытеснял другие материи и стихии и существования, в пределе забив вселенную одним телом. Однако человек ест, ест, но тут же массу вещества возвращает назад (или сейчас, когда жив: через экскременты, или остаток вернет, когда умрет), больше не становится; но вот он смеется, мыслит: мир не массой, а радостью и мыслью преисполняет; и вот мясо, кровь, радость и мысль, весна — все существует в одной пространственной точке бытия. Значит, благодаря огню, творящему метаморфозы, бытие больше, чем оно есть, может бесконечно переполняться множеством — и пребывать равным себе. Итак, огонь опирается на пунктирность бытия и на его переполненность, на пустоту и изобилие — так же, как искра в цилиндре двигателя — точка, а от нее взрыв и грандиозное расширение
Хотя мы в этом ходе вроде опять отлетели от вчувствования в теплую тьму, где в утробе бьет сердце-время, однако теперь нам и она становится понятнее. Если б не было биения сердца, а только теплая тьма, — то было б просто марево неопределенное, ни то ни се, бытие-небытие: и не как «да или нет» (как в такте, стуке сердца), а нечленораздельно. Ничего об этом сказать нельзя, еще чувствование (как самочувствие) не родилось — и это просто пребывание, без времени и пространства
Но вот теплая тьма, в которой стук: о нее бьется что-то, она разделилась, одно ударяется о другое, родилось различение. И когда мы, закрыв глаза, не думаем, а вслушиваемся, — мы преисполняемся тревоги: что-то будет. Благодаря тому, что огонь причастен и к тьме — как теплота, и к свету — как свет, мы, воспринимая тепло, уже насажены на язык пламени — как луковица в земле: света не видим, в