в белый свет, как в копеечку. Калашников-ага, однако. Они за автомат… Им и хлеба-риса не надо. И так сильно радые. А деятелям на сытом Западе? Сверху джема с маслом еще маслинку положи. Они на мерседесах привыкли, по-другому не выйдет. На какие, спрашивается, шиши? С американцами надо было по лендлизу расплачиваться. Золотом. Это вам не в ре-миноре песенку петь. Репарации? Чих и тот больше стоит. Навезли железяк, половина заржавела. Половина не работала. Не знали «как» наши умные инженеры. Немцы это…
— Инженеров не трогай, — сказал Минька. — Где этот чертов инженер!? Я инженер!
— И я инженер!
— Кстати, как пишется?
— Жи и ши пишутся с буквой «и».
— А инженер после «ж» — с «е»!
— Опять хренасики-баджанасики!
Маныч уже по шляху, копыта гренаду отпевают, только пыль клубится. Его не собъешь, когда он удила закусил.
— Вот потому и хуевые у нас инженеры. Что не по правилам русского языка пишутся. Я настольную лампу полдня разбирал, потом выкинул в окошко, потому что русский инженер через «е» делал. Как он придумал ее, урод, через «е»? Вот в чем вопрос. А где, справшивается, партийное золото наци? Американцы, кроме картин ни черта, по сути дела, в пещерах Силезии не нашли.
— Слушайте, а там художник, — сказал подошедший Лелик, — он этих телок…
— Каких телок?
— Ну, проституток. Разрисовывал. Лилиями, цветами. Красиво, Левитан обзавидуется. Они сейчас в одних купальниках ходят.
— Мне тоже интересно поглядеть на это блядь-парад.
— А зачем разрисовали?
— Продавать их будут. Кто больше даст, тот и заберет.
— Лёля, тебе в шпионы надо, в борманы. Во всякую дырку залезешь.
Поиграть – поиграли, поели-попили. Шашалык по-карски, а?
Здесь умеют.
Жить. Пить. Кушать. Зарабатывать.
Мотать всех на удилище.
— Заработали, да, — сказал захмелевший Маныч. — А в жизни только искусство может вознаградить. Кругом нас постоянный облом. Кроме облома ничего постоянного. Всё живое, всё меняется и меняется, заметьте, всегда в худшую сторону: дом ветшает, крыша гниет, скалы со временем оседают и разрушаются, человек стареет. Так что, компас врёт. Нет ни севера, ни юга — одна фикция. Под компасом — топор и плывем мы совсем в другую сторону, а не туда куда нужно, к дикарям плывем. Потому, ничего впереди хорошего, никакого подъема, никакого расцвета и искусство будет чахнуть, хиреть, деградировать, вырождаться и в итоге отомрет на хрен. От ненужности. Таки остается быть таким же, как жизнь — меняться в худшую сторону, олицетворять несовершенное...
— А никто в лучшую и не меняется, — поддакнул пьяный Минька.
— Вот-вот. Надо — хата с краю, своей дорожкой. Выбрал свой язык, наработал ли его, придумал ли — и говори на нем. Тебе он понятен — и хорошо. Другим непонятен. И не надо. Когда сам для себя и сам за себя — надежней и прочней не бывает. Приобщился моей тайны, открылось тебе, выучил мой язык — соплеменник. Остальные чужие. Не надо вас, мы вам не навязываемся, ступай себе мимо. Раз не можешь понять. Не обязательно, что ты бестолковый, нет, скорее как раз наоборот. Всё аморфно, всё плывет— расплывается. Сегодня твердое — лед, завтра — уже вода, послезавтра — пар, облако, то есть почти воздух. А природа всех трех состояний одна. Аш два О. Нет в жизни твердого знака. Только мягкий. Твердая, застывшая жизнь — бессмыслица. Смысла в ней ни на грош. Попробуй-ка поспорить.
— Да ну в жопу. Надоела ваша философия. Эта тоже… С ногами немытыми. Трактаты, блин, она пишет. Заколебала уже ваша философия! Достала! Кругом одни философы доморощенные. Да мы где? В Древней Греции что ли? Симпозиумы, едреныть. Одни мы с Леликом нормальные. Минька и тот за фашистов в футбол играет. На хер! Поняли? Слышать больше этого не хочу! Пойду-ка я, в том саду при долине притулюся.
Налитый армянским коньяком по самый
У обрыва разговаривали два тяжеловеса.
— Слышал? В Ростове взяли ювелирный магазин.
— Нет. Своих дел, знаешь ли…
— И написали, мандюки, на стене: «Ленин помер, а дело его живет». Так теперь не милиция дураками занимается, а контора.
— Залупаться надо меньше, я тебе скажу. Загоруйко иностранную машину купил, а через месяц с обыском пришли. Чего ты, Вова, подпрыгиваешь, я ему говорю. Чего тебе на «Волге» не ездится?
— Мудак.
— Да не то слово.
— Что там у вас с узбеками?
— Всю партию вернули.
— Всю?
— Всю. Как есть. Ты понимаешь, не знаю как и сказать. Парадокс! У них, оказывается, жена не имеет права лицо от мужа закрывать. А тут, когда кофточку через ворот натягивает... Получается, что устав нарушают. Недозволено им такое. Только с обычной застежечкой, с пуговицами, на молнии, еще там как-то, но не через ворот. Не с закрытым воротом. А кто мог знать? Сам подумай! Дети гор!
— А что с туфлями? Гиви когда обещал?
— Ревизия у него, на комбинате. С кожей пока притормозили, а Арчил нос воротит.
Такие вещи слушать нам ни к чему.
Тихонько в сторону, да по бережку.
Цеховики. У них по всему побережью подпольные фабрики: кепочки, маечки, сумочки, тапочки.
У них большие тысячи. И может даже миллионы.
Народ серьезный. Любопытных не любят. Шутить не любят.
А тут крик.
Суматоха.
Челюсть упала под обрыв. Вставная.
И в море.
Ульк!
Вызывали аквалангистов.
27
Ну, никак мы не могли не побывать в главном городе Отечественного Разврата. К тому ж и деньга карман жгла.
Во понедельник, в такой же настный день, как и все остальные, что нельзя в поле работ
Город белый, город славный открылся с моря всем своим размашистым непотребством пансионатов, гостиниц и санаторных корпусов, разухабистой нахальностью круглогодичной зелени и лицемерием прибрежной воды на семьдесят процентов состоящий из мочи и непрекращающегося пляжного гвалта, а на остальные тридцать из пота, грязи, фекалий и взбаломученного песка.
После морской прохлады берег дохнул раскаленной жаровней, безоговорочно установив свои тоталитарные права.