а тут тебе дважды два — семь. Диз из зе энд, май фрэнд. Черт знает что в мозгу пронеслось.
— Мечта сбывается и не сбывается.
— Спать давайте, кони!
29
Не успело наступить доброе утро, как в дверь забарабанили с дикой силой. Стук был таким долгим и требовательным, что Маныч не выдержал и, чертыхаясь, как есть в трусах, поплелся к двери и откинул крючок.
В зал зашел мент в остро-отглаженных штанах, с папкой, и зычно сказал:
— Па-апрашу документики. Раз. На каком основании здесь. Два. Кто такие, откуда. Три.
Пролистав паспорта, он аккуратно сложил их корочка к корочке и скучно сказал:
— Почему нет временной прописки? Нарушаем положения о паспортной системе. Раз. В пограничной зоне. Два.
Все манычевские уверения, что мы де туристы, мы де здесь случайно и лишь переночевать, мент пропустил мимо ушей и также бесцветно произнес, отдавая паспорта:
— Завтра я вас здесь не вижу. Раз. Это сказано достаточно серьезно. Два. Не хочу я с вами больше встречаться. Три.
И ушел.
Спросонья никто ничего и не понял. Снова улеглись и мгновенно позасыпали будто пьяные.
30
— Надо было дать, — сказал Адгур, когда мы пришли за советом.
— А чего дать? С чего дать-то?
С деньгами у нас уже шуба-дуба. Дать нам нечего. Финансы поют аллилуйю. Сочи — город еще тот.
— Салат ешьте, — сказал Адгур.
— Асалат, — весело отозвался Минька.
— Вина принеси, — сказал Адгур хозяйке.
— Авино – невесело буркнул Лёлик.
— Дождя охота. И жареной картошки.
— А можно и вареной. С мороженым салом. Но молодой! рассыпчатой...
— И с грибочками солеными.
— Груздями.
— Это выпендреж. Рыжики хорошо пойдут.
— А на горбушку масла сливочного тоненько и мелко-мелко чесночок покрошить. Только молоденький, сладкий.
— И рюмочку. По ободок.
— Организм по яду соскучился?
— Запотевшую. Из холодильника. Чтоб тягучая была. Прозрачная. Надоели эти чачи в конец. Позорище над человеком.
— А огурчики только малосольные. Сладенькие. Ма-а-аленькие. Чтобы хрупали. И не подходи!
31
Дождь надоел на следующий день. Не прекращаясь, он лил вечер, ночь, и к утру, немного выдохшись, уже только нудно моросил.
Проспав до девяти часов и напившись пустого чаю, я пошагал в заводоуправление, по возможности обходя маракотовой глубины лужи на горбатом асфальте. В парке, у восточной проходной, перепрыгивая очередной водоем, наконец, поскользнулся и чтоб не упасть, инстинктивно, ухватился за сутулого фитиля в демисезонном, совсем еще не по погоде, пальто, рукава которого были субъекту по локоть.
— Извините, — пробормотал спаситель.
— Это вы меня. Потоп, — попытался я оправдаться и приготовился прыгнуть дальше.
— Мужчина, — осторожно окликнул прохожий вежливым голосом, не смотря в мою сторону, и приподнимая портфель, — вам телефон не нужен за чирик?
— Нет, не нужен.
— Извините.
— Да что вы.
— Дни поражений и побед, — вздохнул человек и пошел себе по лужам, размахивая портфелем.
В отделе кадров, получив на три листа анкету и два чистых листа писчей бумаги для заявления и автобиографии, я присел за стол в широком коридоре и вместо того, чтобы заняться делом, стал наблюдать, как по коридору из двери в дверь ходят очень занятые люди и просидел так довольно долго, думая ни о чем.
Затем, вздохнув, в начале листа, отступив с красной строки, написал:
«Идапопремногоблагорассмотрительствующему».
Отступив ниже, округло вывел:
«Милостью Вашей прошу определить меня на необременительную службу, по причине легкости ума и неспособности отражения реальной действительности, данной мне в ощущениях».
Подумав, добавил: «С великой покорностью, высоким решпектом, покорнейше пребываем».
И расписался с ятями и завитушками на пол-листа.
Покончив с заявлением, принялся за автобиографию.
Начал от печки.
«В 1917 году, когда свершилась Великая Октябрьская социалистическая революция меня еще не было на свете. Когда страна и весь советский народ, в порыве созидательного труда»...
На работу не хотелось, хотелось оттянуть хоть еще на денек, хотелось, чтобы из канцелярии выгнали и кинули вслед чернильницей.
Ой,
Анкета требовала подноготную о забытых родственниках и девичьих фамилиях. Рюриковичи мы. Отец мой мельник, мать — русалка. Покончив с «нет», «не был», «не состоял» и «не привлекался», я зашел в тесный кабинетик и положил бумаги на край стола.
Пожилой инспектор в старорежимных сатиновых нарукавниках, просмотрел пустым лицом бумаги и спросил:
— А фотографии? Предупреждали же. На стенку лень посмотреть? Всё ведь русским языком написано. Три на четыре. Две с уголком для пропуска и две без.
Глянув сквозь меня, он сказал:
— Выйдешь из заводоуправления — налево, в парке, — заводская фотолаборатория. Сфотографируешься. Скажешь: на пропуск и в личное дело. А когда принесешь — свой роман перепишешь. Обнаглели. Израич, — кадровик протянул мои бумаги абсолютно лысому мужчине в клетчатом пиджаке, сидевшему в углу и отхлебывающему чай в блестящем подстаканнике, и саркастически добавил: — Беллетрист.
— Не лишено, — констатировал лысый Израилевич, прочитав все четыре листа. — И куда?
— Куда же? — недовольно ответил инспектор. — В тридцать пятый. Отдел технолога.
— А? — спросил лысый у меня.
Я скептически покачал головой. В станочный цех. Технологом. Крысой в синем халате.
— Пожелания? — ухмыльнулся лысый.
— В заводском Дворце спорта, говорят, вакансия главного администратора свободна.
Кадровик аж поперхнулся от такой наглости.