Родион Вереск
Под ватным одеялом
1
В палату вошла медсестра и принялась выполнять привычный набор действий, с которого здесь начинается каждое утро: поскребла пилкой стеклянную колбу, разломила ее пополам, набрала жидкость в шприц, надавила пальцем, чтобы выпустить воздух, и несколько капель упали с иголки на потертый линолеум. Потом приподняла одеяло и сказала:
— Валентина Алексеевна, укольчик…
Ты вздохнула и повернулась на бок. Под тобой заскрипели пружины кровати. Она выглядела так, будто еще застала твою молодость. Ну, и мою тоже. Тогда, много лет назад, на таких же кроватях лежали старики, сменяя друг друга, и им каждое утро вкалывали дозу укрепляющих витаминов. Или обезболивающего. Или снотворного…
Я почти не спал этой ночью. В палате жарко, несмотря на то, что за окном 15 градусов мороза и яркое февральское солнце еще не греет. Его хватает только на то, чтобы подтачивать сосульки, облепившие водосточную трубу. Я ворочался и слушал, как в коридоре кто-то ходит. Кажется, слышались какие-то крики — не то в соседней палате, не то на улице. А может, мне это все-таки приснилось во время короткого провала в сон? Мне вообще в последнее время снится много всякой дряни. Я даже рассказывать не буду — зачем загружать наши и без того больные головы? Твои соседки храпели — звучно, протяжно, дополняя друг друга, как трубачи в оркестре. И ты тоже храпела, но как-то прерывисто, будто тебе тоже мерещилась какая-то дрянь, от которой ты отмахивалась во сне.
— Сегодня еще полежите под капельницей. Завтра, если врач разрешит, мы ее снимем.
Медсестра накрыла тебя одеялом и вышла из палаты, стуча каблуками по коридору. Она была похожа на робота, которого кто-то для смеха нарядил в белый халат. Движения, за много лет отработанные до автоматизма; белые пухловатые ноги, лицо без возраста; глаза, обрамленные черной оправой очков и увеличенные искривленными линзами. И голос — тоже без возраста, с одинаковыми интонациями, не выражающими ни малейшей эмоции. Ну и правильно, с другой стороны. Что тут еще выражать, когда у тебя каждый день начинается с набора игл и ампул, припасенных для утреннего обхода доживающих век бабушек. Но есть у нее, наверное, какая-то другая жизнь, вынесенная за бетонные стены больницы: холодный поручень метро, хлопающие двери вагона, скрипучий лифт, электрический чайник на кухне. Наверное, у нее есть взрослеющие дети, от них она слышит слово “мама”, произнесенное на тот или иной манер…
Скоро придет человек, которого ты называешь своим сыном. Он снимет свитер и повесит его на спинку твоей кровати, и палата сразу начнет наполняться запахом нестираного белья и алкоголя. Тогда мне лучше уйти. Я выйду в коридор и сяду на кушетку в фойе, где освещает потертый пол экран телевизора и наши бодреющие ровесницы в ожидании скорой выписки обсуждают последние события в любимых мыльных операх. Ну, и я их послушаю, пока в палате для меня снова не освободится место. Человек, которого ты называешь сыном, будет рассказывать тебе про то, что дома у него закончились продукты и он вчера купил на рынке пять килограммов картошки. И когда жарил ее, сжег сковородку и из-за этого разругался с женой. А потом, уходя, снова попросит у тебя денег и скажет:
“Ладно, мам, я зайду завтра…”
2
Хотя ты ему никакая не мама. Об этом ты рассказала мне сразу, в день нашего знакомства. Помню, как мы дошли с тобой до твоего подъезда. Я держал в руках пакет с мясом, пока ты искала в сумке ключи.
“Будешь котлеты делать?” — спросил я.
“Буду, — ответила ты, не глядя на меня. — Завтра сын придет”.
“Так у тебя сын есть?”
“Есть, но можно считать, что и нет…”
“Понятно”.
“Да ничего тебе не понятно… Я его из детдома взяла. Вернее, мы с мужем. Воспитывали, воспитывали… в общем, что тут говорить”, — махнула ты рукой.
С тех пор я стал замечать, что ты часто не доводишь мысль до конца, словно пытаешься удержать ее взаперти, когда она рвется наружу. Мы стояли перед глухой железной дверью, и ты все никак не могла найти ключи — хмурила брови, чмокала языком. В тот момент я представил тебя старшеклассницей, которая собирается на танцы и не знает, какую лучше сделать прическу. Ты была немного капризной и сторонилась мальчиков. Это про тебя песня “Стоят девчонки, стоят в сторонке…”, которую пела Великанова. “Потому что на 10 девчонок по статистике 9 ребят”.
“Господи, куда же я их положила? Ведь сверху же лежали!”
В пыльных окнах твоего дома горел свет. Кто-то из соседей, наверное, уже заметил меня и готовился обсуждать новую сплетню. Собирался дождь. Было слышно, как за парком проходил поезд. Станция ведь у нас недалеко. Ты наконец нашла ключи и сказала:
“Давай мне пакет. До этажа уже сама донесу, а то будут тут болтать всякое…”
“Болтать они всегда будут. Чего им еще делать?”
“Спасибо, Толик, что помог. А то разве от кого дождешься?..”
Толик… Так меня называла только мама. Но это было очень давно, поэтому я уже почти забыл. Жена звала меня Толя. Сначала это был нежный голос, девчоночий и какой-то поющий (она и правда пела неплохо), потом немного застоявшийся, загустевший, как голоса советских женщин средних лет, а под конец стал хриплым и настойчивым: требовал закрыть форточку, потому что сквозило, достать банку с простоквашей из холодильника, принести таблетку, потому что меняется погода и снова растет давление.
Она умерла быстро. Меня не было дома, я вышел сдать в ремонт свои осенние ботинки. А когда вернулся, она лежала на диване, положив руку на грудь, и уже не дышала. Вообще-то я тебе это уже рассказывал, поэтому давай поговорим о чем-нибудь другом.
3
Помнишь, как ты мне рассказывала про свое детство? Вы жили большой семьей в этом маленьком городишке во Владимирской области (все время забываю его название). Ты была самой старшей, родилась сразу после войны, в первое мирное лето. Жилось плохо, но твоя мама устроилась на льнокомбинат, а отец был слесарем. Родители назвали тебя Валентина — в те времена так называли, наверное, каждую третью. У меня были две одноклассницы Валентины, двоюродная сестра Валентина, секретарша Валентина… Имя означает “сильная”, “здоровая” — как раз такой, наверное, должна была быть каждая советская женщина. И ты тоже была такой. Полола вместе с матерью грядки, вытаскивала из колодца тяжелые ведра с водой, нянчила младших братьев и сестер, которые появлялись на свет один за другим. В городишке была пожарная каланча, кажется, оставшаяся еще с дореволюционных времен. А рядом — полуразрушенная церковь. Даже не то чтобы полуразрушенная… Ты говорила, что от нее остался один остов, от которого откалывались кирпичи. А внизу, под крутым склоном, протекала речка. Она извивалась змейкой, и вода в ней была холодная-прехолодная. Ты даже зажмуривала глаза, когда рассказывала мне, а я немного вздрагивал, представляя все это. Над пожарной каланчой все время кружили голуби. И у тебя была заветная мечта: подняться наверх и посмотреть оттуда на город, увидеть свой дом и мать, копошащуюся в огороде.
Больше всего ты любила своего брата Федю. Он умер еще лет двадцать назад, вскоре после того, как трагически погиб его сын. Но тогда, в самой середине прошлого века, Федя был пухлым ребенком в коротких шортах. Однажды он кинул в тебя горсть мокрого репейника, который запутался в твоих волосах. Прибежала мама, начала ругаться, а вам обоим было смешно — почему, ты и сама не знала. Смешно — и все тут. Потом отец взял большие портняжные ножницы и подстриг твои длинные волосы, которые ты каждое утро заплетала в косички. После этого в городишке тебя начали дразнить “пацан”. Было очень