всегда гребла против течения, всю жизнь сопротивлялась, исхитрялась, чтобы достать дешевое, но добротное свадебное платье, чтобы выбить квартиру не с совмещенным санузлом, а с раздельным, чтобы пристроить человека, которого ты называешь своим сыном, на АТС, потому что там непьющий коллектив и возможность регулярно иметь левак, ведь многие предпочитают заплатить и поставить телефон вне очереди, а не ждать семь лет… И за это тебя не любила твоя многочисленная родня. Какие балбесы! Тебе ведь просто хотелось куска пирога, которого тебя с детства упорно лишали, предлагая заменить ломтем прокисшего черного хлеба. И сына они твоего не любили. Да, для тебя он был сыном, и он никогда бы не узнал, что он никакой не сын, если бы однажды ты не махнула на него рукой как на безнадежного и не рассказала все как есть. Но ведь это гены — против них ничего не попишешь. А каким он был в детстве! Всегда помогал, все делал по дому, нянчил младших двоюродных сестер, появлявшихся, как мухоморы под елкой. Когда его незаслуженно ругали, ты вступалась за него не хуже орлицы, а его, как правило, ругали незаслуженно. Ну, разве он виноват в том, что самый старший? Ты-то отлично понимала, каково это, но разве кто-нибудь пытался поставить себя на твое место? И тебе ничего не оставалось, как защищаться. Наверное, это главное, чему я от тебя научился и чему никогда бы не сумела научить меня Надя. У нее не было на это никаких шансов, потому что мне не удалось сделать из нее человека.
19
Открылась дверь реанимационной палаты, и из нее вышел врач.
— Родственники Валентины Алексеевны Кузнецовой есть? — спросил он вежливее, чем обычно говорят врачи.
Мы втроем встали и подошли к нему. С потолка мне в глаза бил ослепляющий свет лампы.
— Из комы мы ее вывели. Ей нужно вот это лекарство.
Он вынул из кармана листок, исписанный размашистыми почерком. Сестры накинулись на него, как голуби на рассыпанные семечки.
— Нин, ты знаешь такое?
— Подожди, я не могу разобрать…
Нина подняла на лоб очки.
— Оно дорогое? — спросил я, и мой голос, кажется, прозвучал жестко и как-то сердито, хотя я вроде бы не собирался ни на кого сердиться.
— Не могу сказать, что дешевое, но и не пол вашей пенсии. Чем быстрее купите, тем лучше.
Сестры полезли в кошельки.
— Не надо, я куплю! — мой голос опять прозвучал грубо.
Я нащупывал в кармане купюры, которые ты достала из своей сумки и отдала мне. Так надежнее, а то если, не дай бог, деньги найдет человек, которого ты называешь своим сыном, о них можно сразу же забыть. Он не вернется, пока не пропьет их. Ты еще долго объясняла прерывистым шепотом: мол, деньги тебе принесла из дома какая-то хорошая знакомая. Ты дала ей ключ от квартиры, объяснила, где что лежит, и буквально через час у тебя под подушкой в пакете лежали ровно десять пятитысячных купюр. Я понятия не имею, что это могла быть за знакомая, но сейчас некогда об этом думать. Вырвав у сестер из рук рецепт, я направился по коридору в ту сторону, откуда доносился шум раскрывающихся дверей лифта. В тесной железной кабине со мной ехала низенькая грудастая старушка. Она была чуть помладше меня и, наверное, так же, как и я, возвращалась мыслями в шестидесятые. Будь мы лет на тридцать моложе, я обязательно попытался бы задрать ее старомодную цветастую юбку и положить ей руку на грудь. Даже если бы она наступила мне на ногу каблуком или залепила пощечину, я бы не стал трусить, не стал бы идти по пути наименьшего сопротивления, плыть по течению, позволяя, чтобы эту самую грудь лапал кто-нибудь еще. Жаль, что сейчас мои мысли не может прочесть Митька. После нашей ссоры нас обоих чуть не отчислили. Мне пришлось отдать полстипендии за разбитое стекло. К счастью, падать Митьке пришлось невысоко. Со второго этажа он вывалился на крышу сарая, стоящего как раз под нашими окнами. Для того, чтобы я не вылетел из университета, пришлось подсуетиться отцу. У него оказались какие-то знакомые, да и потом его фронтовые награды тоже немало значили, не то что сейчас… А Митьку все-таки отчислили. Но падение из окна здесь было ни при чем. У него в комнате нашли какую-то диссидентскую литературу, какие-то стихи, чей-то перепечатанный на машинке роман… Я не хочу это вспоминать, потому что после его ареста все считали меня предателем и доносчиком и, я уверен, считают до сих пор. Если бы ты сейчас могла меня услышать, то отлично поняла бы. Так что лучше я буду думать о чем-нибудь другом. Моя совесть абсолютно чиста, а Митька эмигрировал в семидесятые и живет себе, кажется, в Дортмунде. А я вышел из прокуренного вестибюля больницы на февральский мороз. На мне — коричневый пиджак и джинсы. Куртку я оставил в палате, потому что скоро все равно вернусь. Или не вернусь. Черт, нам уже почти 70, но мне так хочется оказаться с тобой во Втором поселке у Васюганских болот, где все избы темно-серого цвета. Бревна трескались от мороза и от солнца, их грызли мхи, но внутри всегда было тепло. Где-то глубоко в Надином шкафу лежит баночка с горстью той самой золы… 70 лет — это ведь еще не сто и даже не девяносто. Дубы — и те живут дольше. Так почему мы не можем забыть обо всех и поехать на Васюган, поесть свежей оленины в натопленной избе? Мы, которые живем в XXI веке, когда возможно, кажется, все?
Потому что тебя только вывели из комы, и ты, скорее всего, не доживешь до 70-ти, а если и доживешь, то будешь склизкой, бесформенной старухой под ватным одеялом, с пухлыми, испещренными венами ногами, свалявшимися волосами и омерзительным запахом изо рта. Диван будет скрипеть под тобой, как несмазанная телега. Ты больше не женщина, ты — существо, вышедшее на финишную прямую. Ты многому умела сопротивляться, но только не этому. И если ты сдашься, то сдамся и я. Но ведь я пока еще могу бороться. Поэтому я приватизировал твою квартиру. Никогда не думал, что смогу провернуть такое дело, но ты ворочала еще не такие. А у меня старые заводские связи, и вот подвернулся повод ими воспользоваться. Так что после тебя будь что будет, а у меня будет выбор, где умереть или повеситься, если вдруг замучает совесть. Хотя твою квартиру я, скорее всего, сдам. Разве с пенсии можно накопить на билет на Васюган или в Аддис-Абебу?