Юлия Конура с разбегу впечатывает мне в щеку липкий поцелуй и так смотрит на Весноватова, словно его тоже надо поцеловать, но она в этом не окончательно уверена.
— Георгий Иванович, — сообщаю я. — Весноватов. Его работа висит рядом с “Анонимной бурей”. Ты сразу увидишь.
— Мам, ну сколько можно? — сердится юная Ярослава и ставит руки в боки, превращаясь в букву “Ф”. — Когда мы уже уйдем?
— Ярослава у меня устала, — Конура тянет девчонку за собой.
Мне нужно работать — развлекать гостей, помогать художникам. Я иду к Игорю Ивлеву, голос которого трещит в микрофоне, как полено в печке. Оплаченный шаман то ли уже камлает, то ли еще собирается.
— А вам я бы предложил почиститься с бубном, — говорит он мне в спину. Шаман молодой, симпатичный, но я его не вижу. В галерею зашел О.В.Н., и теперь я вижу только его.
В таком возрасте, как у меня, уже не влюбляются, но я не виновата. В О.В.Н. влюблены все, включая Тасю и мою маму, Кобуру и Геру Борисовну, и даже Игорь Ивлев начинает кокетничать, когда О.В.Н. пронзает взглядом очередную “Композицию № 16” (белые шарики на голубом фоне).
— “Манна небесная”, — угодливо поясняет Ивлев. А шаман нервно встряхивает бубном.
О.В.Н. всегда садится со мной рядом, и мне совсем не остается воздуха. Я начинаю думать такое, что бедный Весноватов испуганно прыгает в сторону. Потом краснеет, уходит, и я ему за это благодарна. О.В.Н. директор завода, меценат и коллекционер, но все это не имело бы значения, не будь он таким красивым. На его губы даже смотреть стыдно.
И он любит шептаться со мной, пока текут скучные речи, и в такие минуты я забываю, что он, по выражению Конуры, спит с “полгородом”.
О.В.Н. — манна небесная, его на всех хватит. Но я не хочу ее пробовать — выше и лучше, чем сейчас, не будет, я слишком взрослая, чтобы не понимать такие вещи. Тем более сейчас О.В.Н. не спешит садиться рядом — появляются дорогие гости, Венецианян со свитой — под предводительством моего бывшего мужа Александра. Он расширился, а еще потемнел, как плохая картина. А раньше был похож на хохочущего ангела.
Венецианян идет впереди всех, как положено, вместе со своей пейрафобией. Десять раз предупредила, что не будет выступать, — хотя мы и не просили.
Потемневший ангел подходит ко мне и смотрит обиженно, глаза в глаза. Но я вижу, у Александра есть козырь под крылом. Сейчас он швырнет его на стол:
— Помнишь “Мертвую музу” Копылова? Так вот, я вчера продал ее Анне Вазгеновне и готов купить Таське айфон, айпад, и что там еще у нее в списке?
Ай-ай-ай.
У Венецианян в руке — как икона у богомолки на крестном ходе — торчит упакованная картина.
“Где же ты, Весноватов?” — думаю я. И он тут же появляется.
— Туточки! Не волнуйтесь, сегодня я весь ваш.
— А завтра? — глупо спрашиваю я. Но Весноватов не отвечает, а снова комкает свою бороду и пытается засунуть ее в рот.
Александр брезгливо смотрит на художника и возвращается в стадо Венецианян.
Шаман берет с подноса бокал с шампанским и лихо выпивает его одним глотком.
Юлия Конура стоит перед картиной “Сон девушки” и так смотрит на нее, как я — на О.В.Н. Она так ощутимо хочет эту работу, что мне становится неловко. Нельзя видеть людей в такие моменты, — Конура, если честно, красавица, но сейчас, во взалкании, она выглядит как героиня триптиха Арчибальда Самойлова “Тигриный шабаш в деревне Колютково”.
— Жуткое зрелище, — согласен со мной Весноватов.
А мне звонит Жанусик. У нее дар — звонить некстати, и она этим даром активно пользуется.
— Ну что, как дела? — веселый голосок в трубке слышу не только я, но и все окружающие. Венецианян вздымает густую монобровь. Самойлов хмурится и цыкает языком.
Жанусик отлично знает, что у меня — открытие выставки. Я злобно выключаю телефон. И думаю о том, что в последний раз не кривила душой в тот день, когда Александр принес домой “Мертвую музу”. После этого не было ни одной прямой линии, ни одного искреннего слова.
Весноватов грустно смотрит на меня и молчит. Конура идет к нам, чеканя шаг, рядом раздается плач Ярославы.
— Фи, такая взрослая девица и плачет, — пытается пошутить Весноватов, но Конура окидывает его ледяным и одновременно с этим испепеляющим взглядом. А потом вспоминает, кто это, и лепечет сладко:
— Я готова купить вашу картину.
— О, даже не знаю, что вам сказать, — откликается Весноватов. — Мы должны спросить Зою.
— Нет! — кричу я. — Ни за что!
Только представлю себе, как мои личные пеликан и черепаха будут висеть на стене в доме Конуры, — ни за что! Дом у нее, я уверена, весь белый, как платная больница.
— Зоя, что происходит? — это угрожающе шепчет Гера Борисовна.
— Зоя? — беспокоится Вась-Вась. У него почему-то кошелек в руке, и он, рыжий-бедный, так похож сейчас на Иуду. “Тайная вечеря” по-английски — “последний ужин”. Какой примитивный язык!
Даже Венецианян безотрывно смотрит на меня сонными и надменными восточными глазами. Она похожа на верблюда! — наконец-то догадываюсь я.
— Точно! — говорит Весноватов. — Думаю, мне пора уходить.
— А как же картина?
Весноватов подходит к стене и снимает картину. Таким решительным движением — как, наверное, платья с любовниц. Смотрит на картину влюбленным взглядом, а потом вручает мне.
— Бери! Надо же тебе выяснить, зачем снится черепаха.
Мы перешли на ты, а я и не заметила.
ГББ, журналисты, хор и кордебалет — все замерли, трепещут. Венецианян готова забыть о своей пейрафобии — под нею там таится ораторская страсть. Она делает шаг, два, десять к микрофону и начинает блеять о своей бездарности. И о том, что она торжественно дарит любимой галерее лебединую песню своего бесценного учителя. На освободившееся от моего сна место Гера с Вась-Васем поспешно вешают “Мертвую музу”, услужливая Диана Королькова, уставшая подавать надежды, подает им портрет: и поправляет, чтобы ровно висел.
Мне все верно помнится — портрет ужасен. С годами стал еще хуже, и от этой мертвой тетки пахнет, разит — неужели это чувствую только я?
— Не только, — говорит на прощанье Весноватов. — Кстати, тебя скоро уволят.
— Зоя, зайди ко мне срочно! — приказывает Гера Борисовна и уходит в кабинет, нервно стуча копытами. То есть, конечно же, каблуками.
— Я вам скидку сделаю, — обещает подвыпивший шаман, — но вас обязательно надо почистить с бубном.
О.В.Н. стоит перед портретом и смотрит мертвой музе в глаза. Что сказать — даже она ответила бы ему “да” — при жизни, конечно.
Если я чего еще и боюсь, так это того, что О.В.Н. ее купит.
Вечером Тася приходит ко мне — огромное пижамное дитя. Когда она родилась, я не могла спать две ночи, а на третью уснула. И мне приснился сон — маленький сверточек с грудной Тасей — весом с войлочного зайца — лежал у меня на плече, но мне было так тяжело, словно меня придавили скалой.
Сейчас у Таси прыщики на лбу и ненависть к прописанному Фонвизину. В комнате припрятаны садовый фонарь и Анаис Нин.
— Мама, я все забываю спросить, ты меня любишь?
— Только тебя и люблю, Тася. Больше всех на свете.
— И на картинах?
— И на картинах, и во сне.