которые она знала с детства, приобрели для нее новый смысл, они были о Керен: «Всевышний, добрый господь, пожалуйста, помоги Керен придти в себя…» Глупым и непочтительным ей это не показалось.

Она поняла, что она не молилась уже долгое время. Хотя всей семьей они не пропустили ни одной воскресной службы, во время них Керен попросту исчезала из их бытия. Каждое воскресное утро они приезжали в старую Методистскую церковь на окраине Монумента, и это носило больше социальный характер, нежели чем религиозный. Ей хотелось видеть все семьи, собравшимися после службы на церковном дворе. Пастор Вильям Смит был старым, искренним, праведным священником, но слушать его было донельзя скучно. Здесь в Барнсайде ее родители зарегистрировали семью в местной Методистской церкви. Здание было новым и больше походило на здравоохранительное заведение, скамьи были составлены в круг, как в театре. Пастор не был столь старым и нудным, но уж очень старательным. Его проповеди были слишком длинными, отчего сознание Джейн улетало куда-нибудь как можно дальше от церкви. Зачем она вообще ходила на службу, она не знала. Иногда она верила, при этом, не зная, откуда приходит вера, это как, быть терпеливым и добрыми, стараться никого слишком сильно не обидеть, и тогда ты попадешь в рай — когда-нибудь, очень нескоро. Об этом она задумывалась не часто. Но сейчас, в этой часовне она подумала именно об этом. «Мне нужно стать лучше», — волновалась она. В соблюдении десяти заповедей, которые она помнила, шокировало то, что она беспокоилась о соблюдении лишь двух или трех из них: нее укради, не убий и не посягай на чужое. Она не воровала, не убивала, не посягала на чужое и где-то в тусклом подсознании понимала, что, посягая на чужое, она свершала нечто сродни зависти. Она думала, что нужно быть лучше матери и отца, быть добрее к ним, помогать им. Но она не знала, почему.

В больничной часовне она поняла, что уже несколько дней, как она не ощущает тот жуткий запах. Навсегда ли это?

Однажды, вернувшись из часовни в палату, она услышала, как мать разговаривала с Керен. В надежде на то, что Керен хоть что-то из сказанного воспринимает, все члены семьи рассказывали ей о происходящем дома и у соседей. Ее школьные друзья спрашивали о ней по телефону почти каждый день. Поначалу они не решались приходить к ней в больницу, но затем, уже не стесняясь, они приходили и рассказывали ей обо всем, что происходит в школе «Барнсайд-Хай».

Оградившись от муки в голосе матери, Джейн подумала о том, что подслушивать нехорошо.

— Я не знаю, что и делать. Мне даже нечего тебе сказать, но все-таки кое-что я тебе скажу. У меня есть сумасшедшая мысль, Керен, у тебя что-то сталось в подсознании… потому что ты боишься… чего-то… не надо… не надо бояться. Мы все тебя любим. Мы тебя защитим. В наш дом больше никто не посмеет ворваться. Теперь у нас есть сигнализация. Мы недавно ее установили. Мы позаботимся о тебе…

В палате стало тихо. Керен, конечно же, не ответила. Выглянув, Джейн увидела Керен: ее закрытые глаза, бледное, лежащее в постели неподвижное тело. Мука… большая, чем безрассудство… у матери в голосе… и в глазах… Все это заставило Джейн сделать шаг назад. В этот момент она не хотела, чтобы мать ее увидела. Мать говорила настолько смело, что Джейн восхитилась ею и даже захотела быть с ней во всех ее домашних делах и исполнять все ее ежедневные поручения.

Или все это было притворством? «Все ради семьи…»

— Ты должна вернуться, Керен. Пока ты это не сделаешь, ничего не вернется на круги своя. Мы продолжаем жить в том же доме, но все порознь. Мы больше не семья.

Это была правда, и Джейн с ужасом с этим согласилась. Все были столь вежливы и милы друг к другу: «Передай, пожалуйста, соль… Какая замечательная блузка, Джейн… Прекрасный табель, Арти…» — что уже совсем не напоминало старые добрые времена, когда в семье все спорили, будь то о времени, когда нужно возвращаться домой, чтобы не быть наказанным, о посредственных оценках в табеле, присланном из школы по почте, о том, кто одел и чей свитер. Теперь все обращались друг с другом так, будто каждый был сделан из стекла, будто рассыплется на мелкие осколки от чуть более грубого слова.

Джейн так и не вошла в палату, оставив мать одну с ее печальным монологом. Вместо этого она вернулась обратно в часовню.

Бадди вскрыл письмо, которое на самом деле письмом не было. Он не стал разрывать конверт, а лишь аккуратно надрезал край кухонным ножом, делая это не спеша, чтобы оценить на вес содержимое. На самом деле он знал, что лежит внутри — чек, который отец высылал ему раз в неделю. Двадцать пять долларов. Что было вдвое больше, чем Бадди получал на карманные расходы, когда отец жил с ними. В конверте не было больше ничего, и Бадди всегда делал вид, что не разочарован. «Да ну его», — пробормотал он, смяв конверт и отбросив его в сторону. «Да все это к… и чек тоже».

Почему каждую неделю он надеялся, что кроме чека в конверте будет какая-нибудь записка от отца? Он был бы рад нескольким словам, написанных нелепым почерком на обрывке мятой бумаги. Но в конверте были только деньги. Двадцать пять долларов. Этого хватало на выпивку. Но… но что? Он не знал.

Отец не обещал, когда появится дома. Он поспешно, впопыхах складывал одежду, хмурясь и почесываясь, если что-то было ему слишком мало. Он продолжал повторять: «Извини. Извини за то, что причинил тебе, Бадди». Он бросал в чемодан каждую рубашку, сминая ее, чтобы сберечь в нем место. «Расскажи Ади, как мне жаль об этом». Ади отказалась с ним разговаривать. Она заперлась в комнате и не открывала, если он пытался к ней войти.

— Каждую неделю я буду посылать вам деньги. Извините за то, что это будет в письме…

«Извините… простите… мне жаль…»

— Разве мы не будем иногда собираться все вместе? -

спросил Бадди.

— Конечно, обязательно, — ответил отец, продолжая упаковывать вещи. Это не звучало убедительно и больше было похоже на «нет, никогда». Наблюдая за тем, как отец застегивал разбухший чемодан, Бадди понял, что всю прожитую жизнь он провел под одной крышей с человеком, которого вовсе не знал. Отец для него всегда был «Отцом». С заглавной «О». Он делал все, что должен был делать отец: уходить на работу и возвращаться к ужину домой, бросать Бадди мяч на заднем дворе, чтобы тот отбивал его битой, и ходить с ним и Ади в церковь или на салют в День Независимости, дремать и просыпаться от собственного храпа с большими от удивления глазами, не осознавая, где он находится. Он ненавидел сидеть за рулем: в дальних поездках, если он ехал со всеми, за рулем всегда была мать. «Мой дремлющий мальчик», — нежно и любя она называла его.

От былой нежности не осталось и следа. Брошенная мать, и чек на двадцать пять долларов в конверте. Был отец и сплыл.

Дважды он звонил отцу в офис и слышал много всяких «Извини, я занят… Может, на следующей неделе… Я тебе позвоню…»

Он так и не позвонил, но чеки продолжали приходить. Чеки, в которых было то, на что можно было что-нибудь купить выпить — покрепче, чтобы легче было не вспоминать об отце.

И вот он разглядывал еще один чек, с той же подписью, которую когда-то он видел у себя в табеле в подтверждение того, что родители с успеваемостью сына ознакомлены. Мать расписалась у него в табеле на прошлой неделе. Вдруг придя в ярость, он подумал: «Ведь, можно отослать ему чек обратно. Пусть знает, что за деньги меня не купить».

Бадди не заметил, как письмо оказалось на столе у матери в комнате. В его руках была шариковая ручка. На конверте он написал имя отца и адрес конторы, в которой тот работал. Разорвав еще один лист писчей бумаги, лежащей тут же, на столе, он еще раз попытался что-нибудь написать. Взвесив все, что он хотел высказать, он решил, что вернувшийся чек уже сам по себе расскажет о многом. В ящике стола он нашел небольшой блокнот с тиснеными страницами, вырвал одну из них и вложил в конверт, затем облизал клейкий край клапана и аккуратно расправил пальцами. Взглянув на письмо еще раз, он с облегчением вздохнул: «Лучше что-нибудь сделать, чем бездействовать».

Он заглянул в кошелек: там лежали три мятые однодолларовые купюры. Покупать алкоголь в его возрасте было не только противозаконно, но и не по карману. Гарри познакомил его с одним бездомным, околачивающимся в центре города. Бродяги называли его «Мякишем». Он был небрит, с мутными глазами, повсюду таскал за собой тележку из супермаркета. Она была переполнена старым тряпьем, картонными коробками. Что в них было, Бадди даже не пытался узнать. Когда Мякиш с кем-либо разговаривал, то он выплевывал слова и вяло перемещался с места на место. При всем этом в своем деле Мякиш был

Вы читаете Наше падение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату