трубку. Но ведь это была не подруга жизни, а простая, обыкновенная походная трубка.
А сверчок продолжал свою песню.
– И рассказывал я своим сверчатам длинную, бесконечно длинную, старую сказку о том, как дерутся домашние сверчки с полевыми. Прежде, в старое, старое время, все сверчки были один народ и все жили без затей в норах, в чистом поле, но как завелись около сверчков люди, то многие заползли к ним в теплые избы. Кто же, скажи, не ищет себе места, где потеплее и получше? На что простая рыба, и та ищет, где глубже!..
– Да! Да! – сказал майор и понурил свою седую голову, – потому что он во всю свою жизнь не искал где глубже, зато теперь он с удовольствием опустился бы в самую глубь Ямайки.
– И вот, не скоро только сказка сказывается, а гораздо того скорее стали мы, запечные сверчки, совсем другими. Стали мы народ хилый, плохой, и полевые сверчки стали для нас совсем чужие. С этих самых пор пошла у нас рознь, ссоры и распри. Выйдем все, бывало, из-за печек в поле, построимся в шеренги, впереди скачут сверчки-музыканты; скачут туда-сюда сверчки-адъютанты. – Вперед, братцы, вперед! – кричат сверчки-генералы…
– Вперед! – закричал и майор, бодро вскочив с кресел, но тотчас же оперся на стол, потому что и стол, и пол, и все под ним и перед ним качалось – точь-в-точь, как бывает на море в бурю. И немудрено! Ведь он ехал в Ямайку, которая лежит на самом море, а в сердце майора бушевала сильная буря.
А сверчок продолжал:
– И пойдет у нас свалка, – пыль столбом, дым коромыслом. Полевые сверчки все больше берут нахрапом, да силой. Скачут, летят они со всех сторон.
И майору кажется, что действительно со всех сторон летят черные сверчки. Они носятся в облаках табачного дыма, летают над свечкой, цепляются за длинные усы майора. Он их ловит, ловит и не может поймать. А сверчок запечный по-прежнему сидит за печкой и рассказывает свою бесконечную сказку, все громче и громче, как будто над самым ухом майора кричит он без умолку: Чиль-тиль, чиль-тиль, чиль- тиль!
– Бьемся мы час, бьемся и два, – кричит он, – щиплем их, треплем, а они все прибывают и, наконец, начинают одолевать нас: тогда мы бросаемся врассыпную по широкому полю. И, наконец, спасаемся мы за наши печки. Чуть не каждый день идут у нас битвы, целые длинные годы. Старые седые сверчки говорят, что, наконец, настанет время, когда улягутся все раздоры, и все мы, сверчки, по-братски соединимся в один народ, в одно стадо… Да видно это блаженное время тогда настанет, когда ни одного сверчка на свете не будет! – И сверчок пропел свое грустное, последнее: Чиль-тиль! – и замолк.
А майор?.. Но майор уже давно ничего не говорил!
Свечка догорела, самовар потух, трубка погасла, а сам майор лежал истым богатырем просто на полу, подле кресла, и храпел по-богатырски…
Ах! наверно теперь он был в самой Ямайке!..
Мила и Нолли
I
У одного короля была дочка, которую звали Милой. Мила была тихая, кроткая девочка, и каждый, кто проходил мимо нее, говорил:
– Посмотрите, какие у ней добрые голубые глазки, розовое личико и чудные волосы, они сами вьются локонами, и вся она точно херувимчик с вербочки.
Мила крепко любила своего доброго отца, а матери у ней не было. Она умерла, когда Мила была еще очень маленькой девочкой.
Вскоре король женился на другой царевне и сказал Миле, чтобы она любила и ласкала новую королеву, как родную мать. Но королева была злая и не полюбила Милу. Она не полюбила ее за то, что все любовались на нее и говорили при этом, что Мила не ее дочь. Она не полюбила ее и за то, что царь всегда ласкал и целовал, и называл ее: моя дорогая, ненаглядная крошка!
По вечерам, когда закатывалось румяное солнце и царь с царицей и с Милой сидели на большой террасе в саду перед светлым прудом, на котором плавал белый лебедь, царь говорил:
– Спой мне, милая крошка, мою любимую песню.
И Мила пела тонким, серебристым голоском:
И когда Мила пела, то Лебедь подплывал и слушал песню. Она очень нравилась ему, и он хлопал от удовольствия крыльями, а царица ворчала и говорила, что в этой глупой песне нет ни складу, ни ладу!
Что бы ни сделала Мила, что бы ни сказала, царица за все про все ее бранила, а иногда и колотила. Она не давала ей есть по целым дням и спать по ночам.
– Отчего ты худеешь, моя дорогая Мила? – спрашивал царь.
– Оттого, что крепко люблю тебя, мой милый тату! – И она со слезами целовала его.
У царицы был стремянной, который ездил с нею на охоту. Он был рыжий, горбатый и кривоглазый. Раз царица позвала его и сказала:
– Дрянная девчонка, царская дочка, мне не дает спокойно ни пить, ни есть, ни спать. Пока она жива, мне жизнь не в жизнь. Сослужи мне службу верную, и я тебя по гроб не забуду… Возьми ты хорошенькую змейку, тихоню Милу, что приколдовала к себе сердце царево, посади ее в мешок и брось в глубокий пруд на дно: пусть она там лежит и поет свою глупую песню про белого Лебедя.
И стремянной прокрался ночью в комнату Милы, схватил ее с ее постельки, зажал ей ротик, чтобы она не кричала, опустил в мешок, завязал его и бросил в пруд. Все кругом спали. Не спал только один Лебедь. Он все видел, и как только стремянной бросил Милу в воду, он нырнул и схватил мешок. Потом он вытащил его на берег и расклевал веревки. Тогда Мила вышла из мешка, и он сказал ей:
– Садись скорей на меня и полетим далеко-далеко за сине море, на Зеленый Бархатный остров, а здесь злая царица непременно зарежет тебя или отравит.
– Ах, – сказала Мила, – я охотно бы улетела, но как же я оставлю моего дорогого тату! Он умрет без меня с тоски.
– Э, нет! – сказал Лебедь, – он потоскует и забудет. Притом царица, когда не будет тебя здесь, помирится с ним, и они будут жить счастливо.
Тогда Мила встала на колени и поклонилась в ту сторону, где была спальня царя.
– Прощай, мой милый тату, – сказала она. – Спи спокойно, с богом… Забудь скорей свою дочку и будь, дорогой мой, счастлив, а я никогда, никогда тебя не забуду!
Потом она горько заплакала и села на Лебедя, обхватив ручками его шею, а Лебедь широко взмахнул белыми крылами, закинул назад голову, громко закричал на прощанье и полетел с нею далеко-далеко…