памятно. Мы думаем, что разложение человека — под флагом «показа живого человека» (лозунг позднейших дней) — пошло отсюда. Далее: лаврам попутчиков позавидовал пролетарский Тарасов- Родионов, давший совершенно ученический, но нашумевший «Шоколад»; а следом за ним полуэмигрантский И. Эренбург дал много более значительный, но одинаковый по построению, роман — «Жизнь и гибель Николая Курбова». А потом уже и пошло и пошло.
Любопытно, что оба эти писателя — и пролетарский, и полуэмигрантский — не только совершенно одинаково строили свои литературные «сюжеты», но и совершенно одинаково их трактовали. Одинаковость художественных приемов предопределила и одинаковость целевого назначения романов, — если можно вообще говорить о «целевом назначении», т. е. о какой-то предумышленной предвзятости, тарасовского шоколада. Любопытно и то еще, что приемы эти оказались совершенно стандартными — как для прошлого («переоценочный» период в русской литературе после революции 5го года), так и для будущих упражнений наших наивных изготовителей «живого», «гармонического», «нового» и прочего разложившегося человека.
Вот — этот стандарт. Он чрезвычайно прост.
Выискивается какая-нибудь слабость в человеке, — например: неравнодушие к женщине чужого класса, усталость, момент сомнения, привязанность к семье, приступ стихийного малодушия и т. д. и т. д., — и слабость эта (тоже старый эстетический прием: подать «любовь», подать «ревность», или «скупость», или «невежество» вообще) и слабость эта выпирается во главу угла, частность искусственно раздувается в целое, сложность большого комплекса упрощается до одной, нелепо доминирующей, черты. Ясно, что в результате получается: человек-обманщик, человек-скупец, человек-ревнивец и т. д. и т. д.
Это еще ничего, когда указанная операция проделывается над человеком в статике, обывателем тож, но — так как обыватель никому не интересен, а занимает писателя специально революционер, то именно последний-то и подвергается искусственному разложению «на ся».
Берется человек прямого действия, чаще во время напряженнейшего действия, и — пересматривается (это и есть «переоценка») в плане новых интересов, иного настроения и вообще в совершенно иной, чаще всего просто обывательски измышленной писателем, установке. Внешне это так: человек прямого действия, во время напряженнейшего действия, вдруг начинает непроизвольно рефлектировать (это и есть пресловутый «психологизм») и постепенно сбрасывать с себя революционные ризы. Мужество? — долой! Вы видите, как он трусливо бросил беженцев. («Преступление Мартына»). Неподкупность? — чепуха! Смотрите, что он выделывает ради семьи и шоколада. («Шоколад»). Верность долгу? — бросьте! Женщина превыше. («Жизнь и гибель Курбова»). Классовая гордость? — ну, конечно: недаром же ее так тянет вон к тому спецу. («Наталья Тарпова»). И т. д. и т. д. И ходит человечек голеньким.
Понятно, почему они так за жизне-познание. Жизне-строение предполагает какие-то совершенно иные приемы обработки человеческого и общественного материала, а значит — и иное целеназначение.
Мы знаем драгоценнейшее свойство революции — собирать человека, обращать его в орудие строительства, завинчивать в единый классовый таран. Собранный революцией человеческий материал — это есть класс, поднявшийся на голову выше человечества. Нельзя так ученически-легкомысленно растрачивать эту собранную революцией энергию, нельзя развинчивать этот блестящий инструмент продвижки человечества, практикуя классово чужие установки и приемы мастерства.
Толкайте собранного человека дальше, двигайте его вперед и выше по путям строительства, но — не лишайте его самого ценного при этом: воли к жизни, воли к радости преодоления и воли к действию!
Скверное дело — дурно понятый принцип учебы и плохое дело — безграмотность.
Люди хотели сказать: учитесь на классиках. А вышло: учитесь у классиков. А это — не одно и то же. Отсюда — и пленение, и фетишизм, и преплачевные плоды слепого подражательства.
И еще. Люди хотели сказать: живой показ человека, не в пример «мертвой схематике» и «голому агиту». Вышло же: показ живого человека, что тоже не одно и то же.
Нельзя заимствовать толстовский психологизм — психологизм ослабленного действия, психологизм кающегося дворянина — и переносить этот прием на человека волевого напряжения. А этим именно делом занимаются сейчас и пролетарские писатели, и социальные середняки, и кое-кто из попутчиков. Наивные им аплодируют.
Продвижка собранного человека революции — она, если и занимает сейчас кого, то очень немногих. Хорошо, если писатель наших дней хоть в стороне останется от этого новейшего «богоискательства».
Так, в стороне от него (но только тематически) остался пролетарский писатель Н. Ляшко («Доменная печь» и другие). Уцелел, хотя в одном «Цементе», пролетарский писатель Ф. Гладков. Оба они дают отлично слаженного революцией человека и — пускают его дальше (оперируя, к сожалению, с вымыслом) в жизнестроительный оборот. И у того и у другого — человек не прыгает в особицу, а дышит (более или менее) с массой. Вещи тоже не гуляют обособленно (завод), а неотъемлемы от массы. И те, и другие, и третьи — не разлагаются в интеллигентском самоковырянии, а жизнедействуют (пусть тоже в вымысле). У Ляшко это показано художественно-органичней, ближе к правде факта, без наивной романтики. Но у Гладкова есть свои достоинства, и, кроме того, Гладков чуть ли не единственный у нас в литературе честно — т. е. прямо и не как прошляк! — поставил половой вопрос, наметив разрешение его «без драмы».
Гладков, Ляшко (и покойный Неверов отчасти) — это далеко еще не те писатели, которые нашли свои приемы и подходы к собранному человеку (новеллизм и здесь стоит на пути), но — поскольку патентованных своих приемов нет еще, и большинство в литературе дало крен на обывательское самоистязание и омещаненный психологизм, — нужно дорожить и тематически-приемлемым, хотя формально и не нашим, меньшинством. (Условимся этот пункт считать дискуссионным).
Подчеркивая всюду и везде необходимость изучения приемов обработки материала (форма), мы никоим образом не восстаем против тематики вообще. Тематика есть прежде всего материал, и ясно, что нам не все равно, какой материал в обработку берется. Вовремя выдвинутый новый, нужный для строительства материал, — если только он не обращается в самоцель, а используется в четком социальном назначении, — есть такой же жизне-действенный момент, как и момент обработки.
С этой точки зрения, мы не можем не включить в наш исследовательско-диалектический показ такого хотя бы тематического разрешения, как повесть Ю. Либединского «Неделя», появившаяся в 1922 году и бывшая тогда явлением в известной мере нужным. Если не считать ценнейшего тематического предвосхищения Маяковским облика строителя и «человека просто» наших дней, — починательская установка Либединского на коммунистов именно как на простых людей, в противовес наивно- обывательским, испуганно-надуманным и псевдогероическим «кожаным курткам», была таким же выдвижением социально-значимого человеческого материала, каким явились бы и новые приемы обработки этого материала, выдвинуть которых автор, к сожалению, не смог. Ю. Либединский — эпигонствующий беллетрист по навыкам, «осознаватель», «познаватель» и т. д. (к тому же и идеологически не очень четкий), но даже и бездейственный беллетристизм, положенный в основу его повести, не убивает до конца значения и актуальности его тематики.
Иное дело — продолжатели этой тематики. Диалектически необходимое к моменту выдвиженчества, явление явно заштамповывается по мере подражательства и повторения. Простые люди из «Недели» перескакивают на пролетпоэзию («коммунэры»), от поэзии перебегают на театр («Шторм» Билль- Белоцерковского и прочие), из театра снова перебираются в литературу: «Хабу» Вс. Иванова (партиец Лейзеров), «Преступление» Вл. Бахметьева (предисполкома Черноголовый), «Цемент» Ф. Гладкова (Глеб), «У фонаря» Г. Никифорова и т. д. и т. д. Выработался некий стандарт коммуниста, — этакого скромного, несложно-твердого и героически-непритязательного человека, — следование которому стало признаком хорошего тона.
То, что впервые прозвучало, как здоровая патетика, ныне определенно уже не доходит до читателя и даже вызывает своеобразную реакцию в самих писательских кругах. Если одни, как мы уже видели, шарахаются в поисках надуманных шероховатостей на теле активиста, игнорируя наши всамделишные неполадки и обильные прорехи, то другие ратуют за то, что нужно бросить рыться в активистах и начать писать о рядовом рабочем (идея напостовского меньшинства).