Времена, когда Лев Толстой мог записать в свой парижский дневник: «Много издержал денег, ничего не видел», («Неизданный Толстой», изд. Федерация, стр. 289) — вероятно, больше не повторятся. Писатели больше не хвастают своим расточительством, а стараются видеть и слышать. Вот только видят-то и слышат они еще очень плохо: беллетристическая выучка тащится за ногами, как шлейф.
Сегодня, если уж брать таких, как Вера Инбер, — то поменьше веротерпимости и побольше раскачки за настоящую литературу факта! Попытаемся осмыслить героические задачи, которые стоят перед нами. Нам еще предстоит записать деревню и колхозы, записать фабрику и завод, бытовые отношения и соотношения, уездный город в своей специфике и губернский в своей, записать степной район так же, как и таежный, обследовать и записать весь Советский Союз, всю жизнь.
Ведь до сих пор у нас писали преимущественно о Западе. Писать же о Западе легко. Он по одному тому, что не такой, как мы, и противостоит нам, может быть легче схвачен. Он заранее представляется «остраненным» и необыкновенным. Необыкновенное сейчас всякий напишет. Беллетристика, например, только необыкновенным и питается. А вот увидеть и рассмотреть обыкновенное, то, что около нас и мимо чего мы равнодушно проходим, — это очень трудно.
На такие вещи нужен глаз, нужно обостренное зрение. С таким, например, зрением написаны очерки Б. Кушнера о степи «Суховей» — а ведь рассмотреть такое в полном смысле слова гладкое место, как степь, — не так-то просто.
На такие вещи нужно воспитывать не только глаз, но и волю видеть, «науськивать» себя, тренировать память, приучаться к мертвой репортерской хватке, к хладнокровию следователя.
В книге И. Жига «Думы рабочих, заботы, дела» («Зиф», М., 1928 г.) рассказывается о вещах: во- первых, сегодняшних, во-вторых, обыкновенных и, втретьих, проверенных.
И. Жига прошел в писатели из рабкора, и самое свое обследование рабочей жизни он произвел не без помощи товарищей. Как литературное произведение книга его жива материалом. Она противопоставлена «необыкновенному» и «приподнятому». Сам Жига говорит об этом так:
«Рабочего мы почему-то изображаем непременно героем „с горящими, яркими от восторга глазами“, с решимостью все перенести, все переделать. Но почти никогда не говорим о том, как живет рабочий, когда нет торжественных собраний, нет красивых революционных фраз, когда рабочий не „демонстрирует свою волю“, а просто отдыхает в один из очередных праздничных дней, когда нечего делать, потому что фабрика не работает, а в казарме сидеть не хочется».
Действительно, рабочий в книге И. Жиги «не демонстрирует», но это не значит, конечно, что ему «нечего делать». Он работает на ткацком производстве, «проводит» и «отводит» кандидатов в партию со своего предприятия, участвует в жилищных делах, только делает-то все это он не на возвышении, не на горе, а у себя в рабочем поселке. Привычно, а не феноменально.
Автор снижает героического рабочего с обложек «Красной нивы» до обыкновенного тем, что у него ведет разговоры о производстве в уборной («здесь самые свежие новости и самые важные вопросы») и дает затрещины жене.
Рабочие И. Жиги — это люди с приметами, внешним поведением и собственными разговорами. Разговоры эти тоже не для обложек, а скорее — для «обложить». Одним словом, «низкие».
Вот как, например, разговаривает о политике у ворот фабрики в обеденный перерыв «старый рабочий, ткач, герой труда», «по фамилии Горемыка» (в очерке «Крикнуть хочется»), обращаясь к партийцам:
«Вы хоть и правильно вопрос решаете, а нам-то наплевать на вас, что вы решаете; вы его дайте нам решать, дайте нам горлы подрать… Вот мне и хочется крикнуть, чтобы все слышали: товарищи партийные, не бойтесь нас, зубы у нас выросли здоровые, и вы теперь одни не гложите буржуйские кости, а дайте и нам немножечко поглодать!..»
Характерно, что в этом «наплевать» на самом деле совершенно отсутствует наплевательское отношение к делу, речь только «грубо» сказана. Но зато здесь слышится такой истошный крик о самодеятельности, такое желание работать и такое противостояние класса классу («одни не гложите») — что даже голова кружится.
Такие записки приближают читателя к объекту обследования вплотную. Сказавший эту физиологически окрашенную речь становится после нее и сам почти физиологически ощутим.
Такая речь не отторжима от «места», где она сказана, и не отрывается, как квитанция по пунктиру, она бытует в своей среде и в своей стихии. Она локальна и конкретна и по своей выразительности напоминает речь крестьянки Викторовой на пленуме Моссовета:
«— Враги хотят зарезать нашу армию, зарезать наших красных петухов.
— Я свое сердце отдам советской власти на патроны.
— Пусть мною бьют по головам буржуазии.
— Мы не хочем воевать, нам некогда, мы строим.
— Я задыхаюсь от ненависти к буржуазии, которая мне пхает в зубы свой кулак». («Горн», 1923 г., кн. 8).
Вообще герои И. Жиги разговаривают на своем языке. Работница, признавшаяся перед собранием, что она в голодные годы бузила и была «самая первейшая белогвардейка», воскликнула: «Я бы теперь тогдашнюю себя в клочки разорвала». (Стр. 199).
Литература в отношении быта повернута, как известно, своей речевой стороной (Ю. Тынянов). И Жига очень неплохо учитывает установку своих очерков на «прямоту» и «лапидарность» высказываний.
Он и сам немногословен в своих характеристиках. Вот описание казармы: «Когда подымаешься по лестнице на первый этаж, тебя встречает лохматый Карл Маркс, на втором этаже — равнодушный Энгельс, а на третьем — хитро прищуренный глаз Ильича».
Конечно, «хитро прищуренный» и «лохматый» это — не очень сильно. Но эпитет «равнодушный» в отношении респектабельного и застегнутого на все пуговицы Энгельса — хорош.
«Женщина быстро прошла вперед, сдернула одеяло с окна, и мы увидели полусгнившую раму без стекол, а на постели грудной ребенок усердно сосал свои ручки».
«Ручки» вместо «рук» здесь тоже очень кстати — это не сантимент, если вспомнить, что они принадлежат ребенку; и кроме того, они хорошо подчеркивают беспомощность этого ребенка перед «полусгнившим» — и — «без стекол» — и тем самым заново показывают жилищные рабочие условия.
Любопытно, что и в новых рабочих домиках — «английских коттеджах» — не все благополучно и, наряду с хорошим, в поле зрения обследователя попадает и плохое.
«Тут тоже чужое и наше. Чужое то, что вместо обычного русского колодца воду берут из водопроводного крана. Наше русское — то, что никто не удосужился закрыть этот кран, и вода целую ночь льется без цели».
Это противопоставление культуры бескультурью повторяет известную дореволюционную остроту о наших теплых удобствах: система английская, а пахнет по-русски, — но оно к месту, и свидетельствует, что произведение И. Жиги — вещь сознательно организованная.
И книга получилась живая, сегодняшняя, материальная и материалистическая. Правда, в ней еще немало литературщины; у отдельных очерков нередки концовки вроде такой: «Тихо было на фабрике. Горели звезды, пели петухи, и долго, долго струился свет из кабинета Михаила Лазоревого», — и не везде сошлись концы с концами; но — не забудем, какому невероятному беллетристическому обвалу подвергаются рабкоры на своем литературном пути, и припомним еще, что лучше всего концы с концами сходятся в пасьянсе. Книга же не пасьянс. А пыль, оседающая на платье века, очень хорошо отряхивается щетками.
Сейчас главные усилия И. Жиги должны быть направлены на то, чтобы устоять от соблазна писать легкие и непочетные пустяки вроде тех, что он начал в «Журнале для всех». (№ 1, 1928 г., «Жизнь среди камней»).
Очерки о красноармейцах А. Исбаха «С винтовкой и книгой» (изд. «Молодая Гвардия», М., 1928 г.) могут быть отнесены тоже к документальной литературе, но они много слабее работы И. Жиги.
Причины здесь следующие: