устроения-то никакого больше не требуется: все устроено удобно и прочно. Разночинец если и беспокоит уже, то очень еще слабо. Мужик — он «служит барину» (после реформы так же, как и до). Мужик — он «тоже человек», и человек «с понятием». Право собственности на землю незыблемо. Быт вертится вокруг усадьбы. Переживания героев интимные. Тревога еще не закрадывается в сердце дворянина, и весь «божий мир» представляется ему созданным для его удовольствия.
Реализм «тургеневский» — это не реализм утверждения жизни. Продвигать ему ровным счетом нечего, но и задумываться очень не над чем. «Психологический» мотив еще не господствует: разъедающие сомнения есть у героев, но их незаметно у авторов (а в этом-то и суть). Дворянский реализм тургеневского склада — это реализм бездейственный, пассивный, созерцательный, с оттенком сытого любования действительностью и с непременным проведением искусства под знаком красоты, трактуемой в смысле изящества.
Вот что такое «тургеневский» реализм, принимавший действительность так, как она ему казалась, и подававший ее далее в виде безбольном и приукрашенном. (Толстовский реализм — уже нечто другое, но он, как мы говорили, — помесь).
Что же такое реализм разночинско-решетниковский?
Бурно усиливавшийся процесс урбанизации (рост городов); все более и более намечавшиеся новые производственные отношения, в предчувствии реформы; влияние, наконец, самой реформы в смысле развития самосознания насменных, остававшихся в тени дотоле, сословий и групп, — все это создало естественные предпосылки для новых, не усадебно-дворянских, мироощущений, для художественно новых настроений в области литературы, и оно же в конечном счете породило и новый, «разночинский» реализм. (Нужен был бы новый термин, но — поскольку оба реализма еще как-то уживались рядом…)
Раскрепощенный, но безграмотный «народ»; хищнически неистовствующая в отношении «дворянских гнезд» молодая буржуазия; средняя равнодействующая пришлась на… «семинаристе». Порода «семинаристов» оказалась по тому времени и наиболее образованной, и наиболее житейски цепкой. Критику захватывает в свои руки «семинарист» (Чернышевский, Добролюбов); беллетристическая часть толстых журналов заполняется «семинаристом» (кающийся дворянин относится сюда же), — почтальон- семинарист Решетников, метавшийся от штофа к штофу, оказался наиболее решительным выразителем бесправных групп.
Может быть, никогда еще так буйственно не возвышался русский реализм, как в первой половине 60х годов, когда так больно резанули по сознанию жутко-бесхитростные записи Решетникова. Все это было чрезвычайно бесформенно, все это в корне ломало литературные каноны вообще, а эстетику «тургеневского» реализма в частности, но все это обрушилось на добрые каноны столь неистово, что не могло, конечно, самым решительным образом не повлиять на дальнейшие судьбы реализма.
Решетниковский реализм уже не довольствуется традиционным правдоподобием (основа старореалистической эстетики) — он уже добирается до самой жуткой правды, и ясно, что никакие изящества-красивости не могут стать ему поперек дороги. «Сысойка, пыщит!» — какая уж тут красивость! Не довольствуясь и созерцательством, он хочет самым решительным образом вклиниться в самую гущу строительства жизни. На смену сытому любованию он, этот разночинский реализм, несет неравнодушие и беспокойство.
Соответственно новым запросам жизни намечается уже и новая художественная форма, разновидность реализма — по тогдашнему еще полубеллетристика, а позднее и очерк. Самый типичный очеркист в то время — разночинец Глеб Успенский, в выступлении которого покойный Михайловский усмотрел даже прямое «оскорбление беллетристики действием», — до такой степени Успенский нарушал традиционные приемы «реализма». То же можно бы сказать и о другом художественном правонарушителе тех дней — полубеллетристе и родоначальнике фельетона М. Е. Щедрине-Салтыкове.
Разночинский реализм — это крик новорожденного могильщика старой эстетики, и понятно, что он сразу же стал в антагонизм «тургеневскому» реализму.
Под знаком этого антагонизма двух совершенно разных мироощущений и «эстетик» проходит и вся дальнейшая история реализма. Конкретное, прямое, взятое от жизни борется с беспредметным и общерасплывчатым. Жизнестроение — с уходом в представление. Очерк — с придуманной новеллой. Жизнь, действительная жизнь — с красивой имитацией.
Соперничество двух начал — правдоподобия и правды — проникает всю литературу.
Восходя до наших дней!
Было бы очень длинно останавливаться на том, как и почему то или другое начало торжествует время от времени — в ту или другую полосу русской общественности, у того или другого лица. Факт тот, что после буйно-неуемных очерков Решетникова или Помяловского возможно было воскрешение тургеневского новеллизма в лице Чехова или Бунина; после суровых художественных публицистик Г. Успенского и Щедрина — приход, простите за сравнение, таких «властителей дум», как Вербицкая; а после впервые оплодотворенной прозой жизни поэзии Некрасова (впервые, конечно, относительно, потому что и до Некрасова были затираемые за «прозаизмы» поэты) — появление таких лево-салонных псевдореалистических поэтов и полупоэтов, как Надсон или Гаршин.
Главная причина, думается все же, заключалась в том, что наше общее освобождение от всякого рода пережитков феодализма — главным образом политических, а отчасти и экономических — чрезмерно затянулось, так что в результате ни один восходящий класс и ни одна претендующая на участие в строительстве социальная группа не могли очень всерьез и сколько-нибудь длительно считать себя хозяевами жизни. А отсюда уже — всякого рода нестроения, отходы и даже выпадение целых общественных полос из легальной «общественной жизни» (например, 80е годы).
Вторая — подчиненная — причина заключалась в относительной малооборудованности литературно-разночинской группы в целом, не говоря уже об отдельных ее работниках. В то время как за плечами Тургеневых стояли поколения живых еще тогда мертвецов, Решетниковы вышли в литературу, можно сказать, в одних исподних, и учиться им было не только некогда, но, пожалуй что, даже и не у кого. Идеологи разночинства (Чернышевский, Добролюбов) сами учились по дворянским книжкам, и чего-либо похожего на революцию в эстетике свершить им было не дано.
Достаточно сказать, что даже позднее один значительнейший марксистский критик, много сделавший для перевода традиционной эстетики на научные рельсы, подойдя к поэзии Некрасова, в недоумении развел авторитетными руками: не стихи, мол, а трескучая телега! Что же сказал бы этот критик, воспитанный на изяществе 40х годов, о Решетникове?
Творческого осознания элементов новой эстетики раскиданной по «пьяному косноязычию» Решетниковых, явно не хватило дореволюционной эпохе, и вся теория искусства разночинцев оказалась полоненной старой эстетикой. Вся она основана на представлении об искусстве как о некоей химере, существующей над жизнью или рядом с жизнью. Вся она предполагает наличие только одной заражающей эмоции — так называемой «эстетической». А эстетическое — это «прекрасное». А прекрасное — это «изящное». Ну, а изящное — уже канон.
Можно без опасения впасть в особую ошибку сказать, что если и оказывало разночинское начало какое-то определенное влияние на всю литературу, начиная с 60х примерно годов, то это вовсе не благодаря наличию своей научно обоснованной эстетики, а несмотря на робкое, социально-недальновидное воздержанчество теоретиков разночинства, расчистивших объективно дорогу для будущей научно- буржуазной эстетики, но не решившихся провозгласить всю разночинскую «антиэстетику» тех дней как раз началом новой, нужной именно в конкретных целях разночинства, революционной эстетики. (Только трагически ушедший Писарев на это покушался).
Несомненные революционеры в области социальной и политической, они — это всегда бывает в молодых движениях — отстали от самих себя в области идеологий надстроечных.
Мы не будем останавливаться на всех случаях огромного воздействия литературной практики разночинства на дальнейшее развитие литературы. Укажем только на такие явления, как Лев Толстой и М. Горький.
Да, как это ни странно может показаться, принимая во внимание презрительное отношение дворянства к разночинской практике, но и такой «великий писатель земли русской», как Лев Толстой, не