— Где, где вы такое вычитали о русской девушке? В берестяных грамотках?! — обратился я к путнику, заинтересованный средневековым сюжетом незнакомца, называющего себя скитальцем.
— Про такое не вычитывают. Такому сочувствуют. Я знаю эту девушку. Встречал ее здесь, на дороге.
— Тогда вы наверняка сможете ответить на мой вопрос, любезнейший, — вступил в разговор Смарагдов, на какое-то время притихший, должно быть привыкавший к бесцеремонному собеседнику не без душевных корчей. — Известна ли вам, почтеннейший, причина отсутствия на дороге детей?
— Причина неизвестна. Но по слухам — дети идут другой, более короткой дорогой, — ответил «почтеннейший».
Впервые за время разговора на лице странника появилась улыбка, и не знаю, как Смарагдов, но я, наконец-то отчетливо и тоже как бы впервые увидел лицо незнакомца, и не только лицо — весь его вздорный облик охватил и ощутил как нечто единое с его непристойно звучащим, испорченным голосом — голосом, прежде, до улыбки, казавшимся мне самостоятельным существом, почти зримым, как дым изо рта курящего человека.
В отличие от нас с профессором, от наших тривиальных примет: моего зачуханного блейзера и стоптанных кроссовок, серого, в старческих пятнах габардинового плаща Смарагдова, его жутких скоро- ходовских полуботинок с прободениями в местах, где косточки, — сипатый странник тащил на своих раскидистых плечах настоящую буржуйскую шубу черного бархата, отороченную и подбитую соболями или бобрами, во всяком случае не синтетической подделкой (в пушнине я разбираюсь так же скверно, как и в драгоценных камнях, ибо пролетарским романтизмом отлучен от всего развращающего).
— Суржиков Илья Ипатыч, подпольная кличка «Лукавый»! — представился обладатель соболей, скрежетнув подковками желтокожих американских ботинок на толстой подошве, над которыми литые, без морщин, бутылками блестели кожаные краги. На голове Лукавого лежала огромная кепка с наушниками; из-под нее мутным потоком стекали длинные, пронизанные сединой, каштановые волосы.
— А что касается невинных детей… Видимо, путь их короче, дорога их мягче и чище нашей. Слава богу, детей на смертном пути гораздо меньше, чем взрослых.
— Лучше бы их совсем не было на этом пути, мудрейший вы мой, — пролепетал Смарагдов.
— Вот и постарайтесь, то бишь вот и постарались бы! В свое время, товарищ профессор. Так нет же — тратим жизнь на что угодно, на всякие камушки, только не на любовь к ближнему, о которой нам прожужжали уши всевозможные «рыцари добра», в том числе преподаватели истории… Слова, слова!
— А вы… что же?! — чуть не в один голос запричитали мы со Смарагдовым, наливаясь обидой. — Вы- то что же, ангел во плоти?!
— Успокойтесь, господа. И я в свои камушки играл. У всех они свои, камушки пресловутые, уводящие от истины. Сейчас я вам расскажу о себе, не постесняюсь. Поделюсь опытом. Но прежде не мешало бы освежиться…
Впереди по ходу нашего продвижения возник небольшой участок дороги с проливным дождем. Этакая душевая кабина метров на сто квадратных, над которой неподвижно висела довольно угрюмая туча. В ее недрах время от времени посверкивала молния и очень тактично, почти шепотом, погромыхивал гром.
— Обожаю дождичек! — с этими словами Суржиков, поведя плечами, вельможным жестом стряхнул с себя дорогую шубу, швырнув ее в нашу сторону, абсолютно уверенный, что вещь тут же подхватят воображаемые лакеи. И ведь подхватили! Я даже опомниться не успел, а буржуйская доха уже разлеглась на моих руках.
И удивительное дело, не столько возмущение выходкой Лукавого, сколько восхищение малым весом шубы поразило мое сознание: вот это, братцы, мех, вот это работа, выделка! Не какое-то там шмотье — произведение искусства.
Огромную кепку с наушниками Суржиков, уже из зоны дождя, весьма ловко набросил на отполированную временем ученую лысину Смарагдова.
У входа в дождь стояла розовая женщина, та самая, с говорящими руками, ясноглазая. Она протягивала дождю лепестки ладоней, а затем проводила этими ладонями себе по лицу, сверху вниз. Ощутив затылком мой заинтересованный, корыстный взгляд, она бесстрашно обратила на меня взор. Тихо улыбнулась краешками губ. И мне захотелось чем-то ее отдарить за улыбку. Но… чем? Теплым словом, восхищенным взглядом, ласковым жестом? Неопределенно слишком. И тут я вспомнил о веточке полыни, извлек ее из записной книжки, протянул женщине.
— Берите, берите… Это полынь. Она пахнет жизнью.
На левой руке у меня висела шуба Лукавого, правой я протягивал женщине серебристо-зеленую лапку растения.
— Какой чудесный подарок, — вздохнула она облегченно и вместе с тем жалостливо, матерински заботливо. — И ради бога не обижайтесь: я не приму эту… прелесть. Вам она нужнее. Ваша травка зовет в детство, в смутные сны, в дивные грезы. А я не хочу обратно. Не хочу болеть, мерзнуть, разочаровываться, любить безответно, а главное — временно.
— Вы похожи на одну женщину…
— Женщины все похожи на одну женщину.
— На Еву?! Понимаю. Однако не все мужчины похожи на Адама. Лично у меня от яблок изжога.
Женщина милостиво снесла мою остроту. Затем еще раз жалостливо улыбнулась, и от этой ее всепрощающей, успокоительной, поощряющей к безответственности улыбки на какое-то мгновение сделался я ребячливо-добрым, щедрым, мне захотелось немедленно кого-то простить, полюбить, и не кого- то, а всех-всех, весь этот необъятный, непостижимый мир жизни, что с момента моего возникновения на земле играл мной, как мячиком, покуда этот мячик не выкатился на расстанную с миром дорогу.
Осторожно поддев перламутровым ногтем веточку полыни, двумя пальцами приподняла ее со страниц записной книжки. А затем то ли понюхала, то ли поцеловала привядшее растение. Судорожно вздрогнув всем телом, возвратила веточку на прежнее место.
— Что, не нравится? — спросил я женщину, успев помрачнеть.
— Где у вас болит? Укажите место, — приблизилась женщина почти вплотную. — Хотите, я пошепчу? Молитву. Вдруг поможет?
— Как бабушка? Ну что вы… У меня здесь ничего уже не болит.
— Но ведь раньше болело?
— Раньше болело. Вот здесь… — рука моя долго витала в пространстве, не решаясь указать место болезни, да и где оно, это место: грудь, живот, голова? Ни к чему это все теперь…
— Но ведь вы, судя по всему, собираетесь вернуться? Эта веточка… И вообще — энергия в словах…
— А кто отпустит?
— Ваше дело — желать.
Затем женщина легким шагом обошла стороной дождь, и я еще долго не терял ее из виду, пурпурно мерцавшую в стеблях дождя, словно клочок развеянной ветром радуги.
Суржиков из воды вышел сухим, но зримо взбодрившимся, принял из моих рук шубу; с головы Сма- рагдова самостоятельно снял кепку, сбив при этом с профессора очки. Старик долго ловил их в воздушном пространстве, как бабочку. Но все обошлось, изловил. А то бы их мигом приобщил к своей коллекции старик Мешков.
— Для чего шубу-то снимали, если вода не мокрая? — попрекнул я Лукавого.
— Для убедительности. Вот что, братцы, есть хотите небось?
— В какой-то мере, любезнейший, — заметно, хотя и недоверчиво воодушевился исхудавший старик Смарагдов, машинально жевавший роговую дужку очков.
— Не откажусь, — с сомнением присоединился я к минералогу.
— Тогда держите по сухарику… Словесному! На дворе трава, на траве дрова. Жуйте на здоровье. Только в темпе!
— На юмор потянуло? — отвернулся я от Лукавого, смиряя в желудке закипевшие было соки.
— Господа, вы лучше туда посмотрите! Туда, в глубь дождя. Видите, субъект с закрытыми глазами руки пытается отмыть? Они у него в крови. Вот где юмор от слова «умора». Причем не черный, а именно юмор. Перестарался, видать, сослепу, кожу содрал, жертва гигиены. При мне встал на колени и ну тереть