ответ на это собеседник начинает… читать вслух статью из газеты о строительстве на Волге, состоящую из одних цифр. Однако попутчикам вовсе не скучно:
«– Нашу эпоху никакими рифмами не передашь! – сказал он, закончив чтение статьи. – Это эпоха поэзии цифр, эпоха поэзии масштаба. Разрешу себе привести еще один пример. У меня в портфеле – вот она! – хранится газетная вырезка. Главное статистическое управление сообщает о том, как выполнен народохозяйственный план прошлого года. Рассмотрим – как?
Белов называл цифры и принимался рассуждать о том, какими путями советская черная металлургия, советское автокраностроение, советская лесная промышленность достигли таких показателей, что скрывается за этими цифрами. Он говорил о конвейерах, о трелевочных тракторах, о рационализаторских предложениях рабочих, о соревнованиях бригад, о содружестве производственников с учеными, о могучей волне творчества, вдохновения, которая, радостно разрастаясь, захватывает страну от границы к границе» (С. 420–421).
Так говорил парторг.
Почти все здесь живут в удивительной гармонии со страной и «родным советским государством». Будущая свекровь, обращаясь к будущей невестке, говорит ей: «Мы же рабочие, Зиночка, как и твои папаша с мамашей, царство им небесное. У нас с государством одна дорога. Оно было бедное, и мы были бедные, оно богаче стало, и мы приободрились. Ну, а теперь, сама видишь… Ведь это какие же какие тыщи вся?то бригада в получку приносит! Были бы мы завистливые, как некоторые, у нас не то что рояли – люстры бы в каждой комнате висели из хрусталя. А мы этого шику–блеску не любим. Нам давно велят в новую квартиру переезжать, за Веряжку. Отец не хочет, и дед против. Обжились, говорят, старого гнезда жалко» (С. 457).
Эти «некоторые» находятся где?то на периферии жизни – какой?нибудь «разложившийся» зав. клубом (оказавшийся по случаю Вениамином Семеновичем), какой?нибудь бездельник–инженер – зав. кабинетом технической рационализации. Место «некоторых» – среди «творческих» или «инженерно–технических работников», но не среди рабочего класса. Рабочий класс обладает иммунитетом к роялям и хрустальным люстрам, хотя денег у него несчитано. В новую квартиру здесь «велят» переезжать.
С квартирами здесь вообще происходит что?то труднопредставимое. Так, молодой Журбин просит дать ему отдельную комнату (он собирается жениться), а ему дают… двухкомнатную самостоятельную квартиру – «две маленькие уютные комнатки, с отдельным ходом, с ванной, кухней, какими?то кладовушками и шкафами, вделанными в стены» (С. 490). Все происходит так: «Делом Алексея было только написать заявление и сходить в завком. Остальное взяли на себя другие: подхватили Журбина–младшего, забросили на четвертый этаж незнакомого, чужого ему дома и оставили одного на постели, в гулких необжитых комнатах, где время от времени потрескивало, поскрипывало, будто по свежим паркетам кто?то ходил» (С. 491). Если в случае с Журбиным заводскую щедрость можно объяснить тем, что он выполнял план на 520 (!) процентов, то ситуация с его несостоявшейся невестой и вовсе необъяснима. Решив уехать от негодяя– мужа, вчерашняя школьница, проработавшая на заводе несколько месяцев, хочет поехать работать в подсобное хозяйство завода и просит место в общежитии, но ей предлагают… новую квартиру. Зам. директора завода так обеспокоился судьбой Кати, что заявляет, что «завод может дать отдельную комнату, если она не желает жить в прежней квартире». Но Катя настояла на том, чтобы поехать работать в подсобное хозяйство завода, и получила комнату в общежитии (С. 661).
Жизнь здесь настолько изобильна, что герои теряются перед необходимостью что?то с этим изобилием делать из?за невозможности даже виртуального его потребления. Один так и говорит: «К нам народы тянутся, что дети к отцу с матерью. На нас глядят, от нас помощи ждут. Вот, допустим, развивается наше сельское хозяйство, невиданные урожаи земля дает, а ученые и колхозники обещают еще больших урожаев, – хлеба?то одного сколько намечается! Разве его съешь? Да мы его другим народам повезем!» (С. 479).
В этом мире осуществленного социализма письмо является единственным материальным феноменом, оно – самое воплощение фантазма, стилизованного под готовые литературные модели. Такова «чеховская жизнь» журбинской «усадьбы»: «Журбины сидели в палисаднике, на скамейках, на стульях, на табуретах, – вокруг клумбы, на которой цвели красные и желтые георгины. Дед Матвей, разморенный свежим воздухом, дремал. Агафья Карповна качала самого юного Журбина, которого в честь деда Вера и Антон назвали Матвеем, чем дед был необыкновенно обрадован. Год назад в это время на руках Агафьи Карповны пищал Сашка. Теперь Сашка уже лез в клумбу, замахивался на кота, пытался прыгать и падал, не успев подпрыгнуть. Костя и Антон играли в шахматы, разложив доску на табурете. Дуняшка вышивала цветными нитками какую?то салфетку. Илья Матвеевич читал газету […]. Виктор, вернувшись в беседку, заиграл на мандолине. Умолкли. Звук мандолины сливался с гудением вечерних жуков…» (С. 688–690).
В этой идиллической картине советский эпический мир, подобно Матвею Журбину, разморенному свежим воздухом, засыпает. Единственное, что может его разбудить, – это мелодрама. Но пасторали противопоказан психологизм. Недоступен он и цельным героям Кочетова. Матвей Журбин так рассуждает о «психологических проблемах» в семье: «До чего же непонятное среди людей происходит иной раз. Работать бы людям да работать, жить в полную силу, разворачиваться, горами двигать, – а поглядишь, не всегда и не у каждого так получается. Кто, что мешает? Поди разберись в неурядице между Виктором и Лидией! А мешает им эта неурядица? Мешает. Ну вот и пожалуйста, – вот она внутренняя трудность. Другая бывает трудность – лодырь человек, лентяй. Откуда в нем такое? Третий и работает неплохо, да только общее дело мало его интересует, за высокую получку бьется, получил – и сидит дома в шлепанцах да в пижаме: иди все мимо него, не коснись. Скажут – это пятна капитализма, они сходят, их немного и осталось. Ладно, пусть пятна… А теряться перед затруднениями, перед ответственностью?.. Откуда это идет? С засученными рукавами человек должен жить!» (С. 536).
А вот и сам Виктор после ухода жены: «Виктор при разговорах родных молчал, чувствовал себя в чем?то виноватым, раздумывал, и чем больше раздумывал, тем яснее ему становилось, что не так, как надо бы, шла их жизнь с Лидией, с самого начала не сдружились они по–настоящему. Любовь тогда, вначале, была, это верно, а дружбы не получилось. А потом?.. Если разобраться, никаких общих дел у них и не нашлось. Что ему ее поликлиника, ее регистрационные карточки с описанием болезней жителей Старого и Нового поселка? Что ей его доски, брусья и фанера?» (С. 546).
А так переживает разлуку с возлюбленной брат Виктора Алексей: «Еще шире развернулись перед Алексеем горизонты будущего. Какие огромные там, впереди, предстоят ему дела! В каких величественных деяниях суждено ему участвовать! Катюша, почему не захотела ты идти туда, в будущее, вместе с ним? Он не забыл тебя, он очень о тебе тоскует. Ведь вот и ты мечтала учиться. А получилось что? Говорят, что?то скверное произошло в твоей жизни. Говорят, что ты осталась одна, что тебе тяжело и горько» (С. 653).
Трансформация производственного романа, его возврат к семейному роману и мелодраме были бы невозможны без отказа от революционного аскетизма. «Преодоление эстетики аскетизма, – писал в год выхода «Журбиных» Борис Рюриков, – является одной из существенных особенностей социалистического реализма. […] Мы против дешевых мелодрам, против мещанских семейно–сентиментальных повестушек, но считаем, что все стороны жизни советского человека имеют право на отображение в искусстве. Духовное богатство, нравственная красота советского человека раскрываются и в его отношении к товарищам, к любимой женщине, к детям»[656]. Можно сказать, что, получив «культурную зажиточную жизнь», советские люди (наряду с роялями, хрустальными люстрами и прочим «шиком–блеском») получили право и на «дорогую» мелодраму, которая сделала бы их жизнь до конца «наполненной счастьем».
В эпоху позднего сталинизма утверждается новый, чуть ли не гедонистический, взгляд на социализм. Фундаментальный поворот от аскетизма и жертвенности производственного романа эпохи бури и натиска к социалистическому гедонизму связан и с утверждением новой модальности – здесь и сейчас утвердившейся утопии. Новая жизнь строится уже не только для будущего. Напротив, будущее (коммунизм) постепенно проступает в сегодняшнем счастье: «Социализм – для человека! Советский строй дал трудящимся не только политические права, но и возможность культурной жизни, благосостояния. Наши люди не только творцы светлой жизни грядущих поколений – они творцы своего собственного счастья. Сделать сегодняшний день наполненным счастьем – значит сегодня реализовать великие возможности, заложенные в социалистическом строе, приблизить еще более прекрасное коммунистическое будущее»[657].
Аскетизм не только входил в противоречие с эстетикой «прекрасности нашей жизни», утвердившимся