полтора; жирных, особо жирных щей сколько влезет; мяса под соусом тарелку — верхом, и на закуску с чаем печенье Жорж Бормана до отказу. Вырабатывают кессонщики пятнадцать и свыше червонцев в месяц.
Одной колбасы вареной в городке выходит ежедневно сто пудов да восемнадцать тысяч французских булок. Из-за Жоржа Бормана постоянные неприятности — не хватает.
На пароходике переезжаете на левую сторону. Два часа ночи. На берегу горит костер, ветер прибивает огонь к земле. Трутся бортами лодки. По пояс в черной летящей воде стоят рыбаки в ушастых шапках и сачками ловят сигов. У огня двое сушат варежки.
— …Я его тащу, а сачка нет. Не то губа у него изодралась, не то он так как-то исхитрился, и торжественно мой сазан уходит в воду… Я торжественно снимаю портки, и — за ним…
— …Беда с этой плотиной. Не идет сиг в пороги, хоть ты что… Оробел…
— …Да, сиг — рыба осторожная… Нагородили тут чертовины. Разве он пойдет…
Поднимаетесь наверх по обледенелым тропкам. Во всю черную ночь горят огни Волховстроя.
Глядишь и думаешь: это — огни того, что идет. Россия начала строить. Слова облеклись в плоть. Бури, страдания, пафос, гнев, бедствия прошедших лет, вот, загорелись первыми вещественными огнями Строительства. Так-то — так. А на Волховстрое тревога: а что, если урежут кредиты, а что, если так урежут, что работа станет и весенними льдами снесет и раскидает недостроенную плотину?
Если представить, что такая точка зрения возможна, — то лучше сегодня же всем строителям взойти вон на те белеющие переплеты лесов, и — вниз головой в черный Волхов.
Вот старик-то обрадуется.
Да и сига копченого будет больше в Питере.
О читателе*
(В виде предисловия)
Вас, писателя, выбросило на необитаемый остров. Вы, предположим, уверены, что до конца дней не увидите человеческого существа и то, что вы оставите миру, никогда не увидит света.
Стали бы вы писать романы, драмы, стихи?
Конечно, — нет.
Ваши переживания, ваши волнения, мысли претворялись бы в напряженное молчание. Если бы у вас был темперамент Пушкина, он взорвал бы вас. Вы тосковали бы по собеседнику, сопереживателю, — второму полюсу, необходимому для возникновения магнитного поля, тех, еще таинственных, токов, которые появляются между оратором и толпой, между сценой и зрительным залом, между поэтом и его слушателями.
Предположим, на острове появился бы Пятница или просто говорящий попугай, а вы, поэт, — сочинили бы на людоедском языке людоедскую песенку и еще что-нибудь экзотическое для попугая. Это тоже несомненно. Художник заряжен лишь однополой силой. Для потока творчества нужен второй полюс, — вниматель, сопереживатель: круг читателей, класс, народ, человечество.
Из своего писательского опыта я знаю, что напряжение и качество той вещи, которую я пишу, зависят от моего первоначального заданного представления о читателе.
Нельзя представить себе презираемого читателя. Он должен быть близок и любим. Густав Флобер был в отчаянии от современников. Его письма наполнены мукой этого чувства. Он писал для избранных друзей или для будущих поколений. Это наложило на него отпечаток изысканности, пренебрежительной величавости и меланхолии.
Характер читателя и отношение к нему решают форму и удельный вес творчества художника.
Читатель в представлении художника может быть конкретным и персональным: это — читающая публика данного сезона. Сотворчество с таким натуральным читателем дает низшую форму искусства — злободневный натурализм.
Читатель в представлении художника может быть
Общение с таким призраком, возникшим в воображении художника, рождает искусство высшего порядка: от героической трагедии до бурь романтизма и монументов реализма.
Утверждение, будто искусство возможно только для самого себя, — противоестественная ложь.
Я вспоминаю, какое место лет десять тому назад в литературной жизни занимал читатель.
Читатель — это был тот, кто покупал книги.
Читатель — это бульон, в котором можно было развести любую культуру литературных микробов.
Читатель — стадо, которое с октября в столице обрабатывали литературным сезоном.
Веселое время был петербургский сезон.
Начинался он спорами за единственную, подлинную художественность того или иного литературного направления.
Страсти разгорались. Критика пожирала без остатка очередного, попавшего впросак, писателя. К рождеству обычно рождался новый гений. Вокруг него поднимались вихрь, ссоры, свалка, летела шерсть клоками.
Рычал львом знаменитый критик. Другой знаменитый критик рвал в клочки беллетриста. Щелкали зубами изо всех газетных подвалов. Пороли друг друга перьями.
В грозовой атмосфере модные писатели писали шедевры, швыряли их в общую свалку. Каждый хотел написать неслыханное, по-особенному.
Шумели ротационные машины. Шумно торговали книжные лавки. Девицы бросались с четвертых этажей, начитавшись модных романов. Молодые люди принципиально отдавались извращениям. Выпивалось море вина и крепкого чая. Публика ломилась в рестораны, где можно было поглядеть на писателей. Колесом шел литературный сезон.
Иные, желая прославиться, мазали лицо углем, одевались чучелой и в публичном месте ругали публику сволочью. Это тоже называлось литературой.
Читатель веселился, на писателя поплевывал. Писатель веселился, на читателя поплевывал.
Разумеется, не в этом одном была литература. Серьезная литература сердито отгораживалась от шума заветными бровями Льва Толстого. Художники силились проникнуть за вековую стену — из жизни праздной и призрачной — в подлинное бытие России.
Но тут обнаруживался кризис читателя. Он был загадкой… «Он», разумеется, был не тот, кто ходил в рестораны смотреть, как писатели едят столовое стекло. «Он» был и не тот уже, кто, как священные тексты, читал толстые журналы.
Думаю, не было бы ошибкой сказать, что последний из дореволюционных писателей — Чехов — знал, презрительно любил и носил в себе своего читателя.
«…Когда этот либерал, пообедав без сюртука, шел к себе в спальню, и я увидел на его спине помочи, то так было понятно, что этот либерал — обыватель, безнадежный мещанин…»
После революции 1905 года лицо читателя сделалось зыбким, совсем расплывчатым. Приходится его начисто выдумывать.
Так Леонид Андреев придумал себе читателя — крайне нервное, мистически-мрачное существо с расширенными зрачками. Он, Андреев, шептал ему на ухо страхи и страсти.
Так Иван Бунин представлял себе русского читателя брезгливым, разочарованным скептиком (из разорившихся помещиков), злобно ненавидящим расейские грязи и будни.