подходит – убью. На этого гада сил хватит. Вот тогда и будешь письмецо прощальное перечитывать.
Дед оказался прав! Надя так и не поняла, как он догадался, что все это было дешевым спектаклем, очередной проверкой. Владик объявился у института через недолгое время, полупрозрачный и нежный, как осеннее дерево на ветру.
– Я хотел… Это было последнее, прощальное… Из петли вынули… – лепетал он, протягивая к ней зовущие руки.
Но эти игры были не по ней. Все кончилось. И даже Владик понял, что не осталось в его боевом арсенале средств, способных хоть что-то вернуть.
Тем не менее он периодически позванивал. Раз от разу все реже и реже. Потом, узнав, что Надя вышла замуж, заявил:
– А вот этого ты делать не должна была! Это ты зря. Ну, ничего, я вам помешаю, ты меня еще вспомнишь!
Это прозвучало совсем не страшно. Опять стало смешно, как в моменты его театральной ревности: «Да ладно тебе, уймись». И он унялся на много лет.
Случайно совсем встретились на Арбате.
– Ты не изменилась.
– Ты не изменился.
– Детки есть?
– Двое парней.
– А у меня дочка, Кристинка.
Взял за руку.
– Маникюр у тебя красивый.
И снова Надя ощутила ожог.
– Может, начнем сначала? По второму кругу? Лучше тебя все равно не встретил.
И на долю секунды мелькнуло: «Начнем!» Но только на миллионную долю секунды. Она качнула головой:
– Не говори ерунды, а? Давай, пока!
И его прощальные слова:
– Ты просто знай: я о тебе не забыл. В любой момент…
Она даже дослушивать не стала.
А теперь вот есть над чем подумать. А если? Если ему опять по мозгам ударило? Если это он месть такую ей изобрел? Вообще-то служебное положение обязывает его быть законопослушным гражданином: он старший следователь по особо важным делам. Ну и что? Нет среди них психопатов? Именно, что есть. И очень опасные.
Но почему бы ему не поизводить Андрея? Это по крайней мере разумнее было бы. Извести мужа, чтобы потом обладать женой. Не чувствуется во всем его почерка, если можно так сказать. Звонки с молчанием, мужики какие-то вторгаются, Интернет.
Нет, слишком тонко для него, хотя… Эту кандидатуру пока отвергать не будем.
Тут по волнам памяти подплыл еще один эпизодец из времени ее раннего материнства. Приятный и милый, тепло вспоминаемый. Но кому тепло, а кому и горячо. Это под каким углом посмотреть.
Она вдруг очень зримо, как яркую киноновеллу, представила свое прошлое. Как по-охотничьи, не производя ни единого шороха, кралась к огромной раскидистой сосне, под которой находилась нарядная коляска.
В коляске обитало милейшее существо – ее одиннадцатимесячный сынуля Алеша, который слишком радовался жизни, чтоб легко и просто уснуть днем на свежем дачном воздухе и дать наконец отдохнуть от себя еще не приспособившейся ко всем радостям материнства Надежде.
Коляска стояла спокойно, не колыхалась, не раскачивалась. Это был явный шанс.
Сосна так благодатно, по-средиземноморски пахла хвоей, кузнечики так усердно и самозабвенно пилили в зеленой траве, что, казалось, за забором их подмосковного дачного участка солидно катает туда- сюда лазурные волны, простираясь до самого горизонта, Атлантический океан, а не суетливо шебуршится отощавшая от июльского зноя речушка Десна.
Впрочем, даже и океан не отвлек бы молодую мать от самого главного.
– Сейчас увижу, что спит, и рухну. Увижу, что спит, и рухну, – с нарастающей надеждой повторяла она про себя, глядя на убедительно неподвижную коляску.
Неподалеку уже ждали раскладушечка, накрытая синей льняной простыней, и увлекательный детективчик (может, хоть полчаса почитаю спокойно).
Леха был хорошим человеком. Не разочаровал. Лежал на спине, раскинув загорелые ручки и ножки. И, как порядочный, спал вовсю. Надя накрыла ручки-ножки сына марлечкой (от комаров) и быстро, на цыпочках поскакала к вожделенному месту отдыха.
Свершилось! Рухнула-таки! Но сон не шел, и читать расхотелось. Как всегда, когда получаешь что-то слишком долгожданное (деньги, славу, возможность отдохнуть наконец), полученное тут же перестает радовать и возникает стремление к новым рубежам, прямо как в сказке Пушкина о Золотой Рыбке.
Надя лежа принялась рассматривать себя и сокрушаться об ушедших красоте и молодости. Для более объективной оценки произошедших в ней печальных перемен следовало бы сходить в дом за зеркалом, но было слишком жарко, чтобы по своей воле рассекать этот знойный июльский воздух, а звать мужнину сестру Машку, ленивое шестнадцатилетнее создание, распростершееся в шезлонге на самом солнцепеке, она, естественно, боялась: днем Леха спал чутко.
Таким образом, рассмотреть хорошенько можно было только ноги. Эх, да что там рассматривать – жуть какая-то! Обкусанные комарами, расчесанные и, хоть и свои, родные, привычные, но как-то не к лучшему изменившиеся. Толстые, что ли, стали? В общем, не такие какие-то, как прежде.
Она посмотрела на высокий дачный балкон и представила, что разглядывает себя оттуда, сверху. В цветовом отношении – классно. Сначала – сочно-зеленая трава, на ней – ярко-синий прямоугольник простыни, на прямоугольнике она, Надежда, в солнечно-желтых трусах своего мужа и его же клетчатой рубашке, у которой она просто ножницами обрезала рукава, чтобы тело лучше дышало. Цвета-то все сочетались и радовали, но подраспустилась она здесь порядком. Даже волосами не занимается, перевязала наспех шнурком от Лешенькиной пинетки, и весь уход.
– Хороша я, хороша, да плохо одета, – по-частушечному пожаловалась самой себе Надя.
Она помнила себя – тонкую, напряженную, как затаившийся хищник, и не находила этих прежних, привычных черт – ни во внешнем облике, ни в собственной душе. Теперь всюду были мягкость и теплая бархатность. Все прежние, девичьи, вещи прекрасно на нее налезали, но они словно были с чужого плеча, не подходили к ее новому облику. И так жаль было прощаться с собой прежней, и неизвестно, чего еще можно ждать от себя новой. В сердце, как в подростковые четырнадцать, поселилась сосущая тревога: «Какая я? Что я могу? Полюбят меня такую? А вдруг? Вдруг – больше никто и никогда?»
Сквозь тяжкие свои раздумья услышала она невнятные звуки речи у далекой калитки.
«К соседям гости приехали, – позавидовала она. – Всегда у них люди, веселье. А мы тут одни. В ссылке. Как Пушкин в Михайловском».
Раньше, когда в школе рассказывали про ссылку Пушкина и надо было ему сочувствовать, Надя все никак не могла понять, в чем, собственно, состояло наказание любимого поэта. Ну, обиделся на тебя царь и, смотри ты, не повесил, не застрелил, не (даже!) в тюрьму посадил, а просто сказал: «Ну и Пушкин, ну и сукин сын, как написал-то, негодник, забористо! И это про меня, про самодержца! Да еще после того, как он столько лет в садах лицея, мной же для них, баловников, созданного, беззаботно процветал, читал охотно Апулея, а Цицерона не читал! Глаза б мои на него не глядели после этого!» Конечно, мера наказания дерзкого стихотворца ребенку конца двадцатого века, знакомому с жестокостями восточного тирана, пришедшего на смену русским царям, казалась забавной.
Теперь-то она поняла, как плохо человеку, когда его насильственно выдирают из привычной среды.
Между тем звуки речи за забором не умолкали, а становились все настойчивее, четче.
– Нюся, открой! – вдруг разобрала Надя.
Нюся – было детское ее имя, она сама себя так нарекла в младенчестве. Так ее по-прежнему дома звала