О мои друзья
Он будет искать и найдет выход (это было, в общем и целом, средство остаться генеалогистом, ежели не археологом), удаляясь от нового времени и вопрошая Античность (особенно античность греческую — свойственное нам всем искушение «припасть к истокам»; почему бы не древнее иудейство, где сексуальность играла важную роль и где находит свои истоки Закон?). С какой целью? С виду — чтобы перейти от пыток сексуальности к простоте удовольствий и осветить новым светом проблемы, которые они тем не менее ставят, хотя и привлекают внимание свободных людей в существенно меньшей степени, избегая счастья и скандала, свойственных запретному. Но я не могу отказаться от мысли, что, вместе с «Волей к знанию», вызванная этой книгой бурная критика, воспоследовавшая за нею своего рода охота на дух (достаточно близкая к «охоте на человека») и, быть может, личный опыт, о котором мне дано лишь догадываться и которым, я думаю, в неведении о том, что собой представляет (крепкое тело, перестающее таковым быть, тяжелая болезнь, которую он едва ли предчувствовал, наконец, приближение смерти, раскрывшее его не к тоске, а к удивительной новой ясности), был поражен и он сам, глубоко изменили его отношение ко времени и письму. Книги, которые он составит на, как бы там ни было, непосредственно касающиеся его темы, суть, на первый взгляд, скорее творения дотошного историка, нежели плод личностных изысканий. Даже стиль в них иной: спокойный, умиротворенный, без воспламенявшей, как правило, другие его тексты страсти. Беседуя с Хубертом Дрейфусом и Полом Рабиноу[3], в ответ на вопрос о своих планах он вдруг восклицает: «О, сначала я займусь собой!» Слова, разъяснить которые нелегко, даже если чуть поспешно и решить, что вслед за Ницше он склонен отыскать у греков скорее не гражданскую мораль, а индивидуальную этику, которая позволит ему сделать из своего существования — из того, что ему осталось прожить, — произведение искусства. Так, например, он подвергнется искушению спросить с Древних перерасчета, восстановления ценности дружеских практик, которые, не теряясь, обретали свои высокие достоинства разве что лишь кое у кого среди нас. Philia, остающаяся у греков и даже римлян образцом превосходного в человеческих отношениях (с тем таинственным характером, который придают ей противоположные требования, сразу и чистая взаимность и безответная щедрость), может быть принята как всегда открытое к обогащению наследие. Дружба была, может быть, обещана Фуко как последний дар — вне страстей, проблем мысли, жизненных опасностей, которые для других он предчувствовал лучше, чем для самого себя. Свидетельствуя в пользу творчества, нуждающегося более в изучении (непредвзятом прочтении), нежели в прославлении, я думаю, что остаюсь верным, пусть и неумело, интеллектуальной дружбе к нему, которую его смерть, такая для меня мучительная, позволила мне сегодня обнародовать: и вот, я вспоминаю слова, приписываемые Диогеном Лаэртским Аристотелю: «О мои друзья, где взять друга».
Приложение
Забвение, безрассудство
О забвении
Забвение: не присутствие, не отсутствие.
Принимать забвение как согласие с тем, что сокровенно. Забвение в каждом забывающемся событии является событием забвения. Забыть слово — это столкнуться с возможностью, что всякая речь забыта, придерживаться всякой речи как забытой, а забытья как речи. Забвение будоражит язык в его совокупности, собирая его вокруг забытого слова.
В забвении есть то, что от нас уворачивается, и есть увертка, происходящая из забвения. Соотношение между уверткой речи и уверткой забвения. Потому-то речь, даже произнося забытое, не пренебрегает забвением, говорит в пользу забвения.
Движение забвения.
1. Когда нам не хватает забытого слова, на него помимо всего прочего указывает и сама эта нехватка; мы обладаем им как забытым и тем самым заново его утверждаем в отсутствии, каковое, похоже, создано только для того, чтобы заполнить и тем самым утаить его место. В забытом слове мы схватываем пространство, из которого оно говорит и которое теперь отсылает нас к своему новому смыслу, не подлежащему использованию, запретному и всегда непроявленному.
Забывая слово, мы предчувствуем, что возможность его забыть существенна для речи. Мы говорим, поскольку можем забыть, и всякая речь (речь припоминаемого, энциклопедического знания), которая с пользой работает против забвения, рискует — всегда необходимый риск — сделать речь менее говорящей. Речь, стало быть, никогда не должна забывать своего потайного отношения к забвению; подразумевается, что она должна забыть более глубоко, не прерывать, забывая, отношений с соскальзыванием забвения.
2. Когда мы замечаем, что говорим, поскольку можем забыть, мы замечаем, что эта способность забыть принадлежит не только возможности. С одной стороны, забыть — некая способность: мы способны забыть, благодаря чему способны жить, действовать, работать и вспоминать — быть присутствующими: говорить тем самым с пользой. С другой стороны, забвение ускользает. Это означает, что не просто- напросто какая-то возможность посредством забвения у нас отнята и проявлена некая неспособность, но что возможность, каковой является забвение, есть соскальзывание вне возможности. И в то же время, когда мы пользуемся забвением как некоторой способностью, способность забыть возвращает нас к забвению без возможности, к движению того, что укрывает и укрывается, самой увертке.
Пора несчастья: забвение без забвения, забвение без возможности забыть.
«Забыть то, что удерживается в стороне от отсутствия, в стороне от присутствия, и то, что, однако, заставляет присутствие, отсутствие явиться — в необходимости забвения это-то движение прерывания и потребуется от нас свершить». — «Значит, все забыть?» — «Не только все; да и как можно все забыть, ведь „все“ подразумевало бы также и сам „факт“ забвения, сведенный тем самым к определенному и отстраненному акту всепонимания?» — «Забыть все — это, чего доброго, забыть забвение». — «Забытое забвение: каждый раз, когда я забываю, я только и делаю, что забываю, что забываю. Однако вступить в это движение удвоения отнюдь не означает забыть дважды, это означает забыть, забывая о глубине забвения, забыть глубже, отворачиваясь от той глубины, у которой нет ни малейшей возможности стать глубже». — «Нужно, следовательно, искать что-то иное». — «Нужно искать то же самое, нужно дойти до события, которое не было бы забвением и в то же время было определено только неопределенностью забвения». — «Подходящим ответом может показаться — умереть. Умирающий завершает забывание, а смерть — это событие, которое становится присутствующим в свершении забвения». — «Забыть умереть — это либо умереть, либо забыть, потом это уже умереть, это уже и забыть. Но как соотносятся эти два движения? Мы того не знаем. Загадка этого отношения — загадка невозможности».
Забыть смерть — это не соотнестись некоторым необдуманным, неподлинным и ускользающим манером с той возможностью, каковой была бы смерть; напротив, это вступить в рассмотрение события необходимо неподлинного, присутствия без присутствия, невозможного опыта. Движением, которое укрывает (забвение), нам остается повернуться к тому, что ускользает (смерть), словно единственное подлинное приближение к этому неподлинному событию принадлежит забвению. Забвение, смерть: