Но это не спасло положение. Мы исправили две описки в тексте, расставили недостающие запятые и опустили несколько повторов. Я удержал своего коллегу-напарника от порывов 'писать слова взамен 'шолоховских', хотя они вроде бы и напрашивались. 'Пусть останется, как у него!' – настоял я, и он согласился.
Оба расписались на оригинале и со страхом приложили его к перепечатанному тексту на гербовой бумаге, на каждом листе которой типографское тиснение 'Хранить вечно!' Все тексты речей на съездах отправлялись в бронированную комнату архива общего отдела ЦК.
На следующий день в пресс-бюллетене съезда я читал речь Шолохова в том виде, в котором мы сдавали её в печать. Однако в газетах она была опубликована с исправлениями.
Но это уже не на нашей совести.
Случай второй.
Президент Академии наук СССР Анатолий Петрович Александров произнёс очень яркую и смелую по тем временам речь. Она попала на редактуру так же мне, но уже на другом съезде. Ещё следя за его выступлением по телевидению в нашем рабочем зале, я делал пометки, где у меня будут наибольшие трудности при редактуре. Всё усугублялось тем, что Анатолий Петрович часто отрывался от текста, вот тогда-то шла 'крамола' – критика не ведомств (это допускалось в речах), а наших правительственных порядков и качества жизни.
Когда принесли оригинал речи, я понял, что по нему работать нельзя. В тексте совсем не то, о чём он говорил с трибуны. Надо ждать стенограмму. Александров, как и Шолохов, не явился в РИО.
И завертелось!
Разыскали его помощника, привезли в Кремль. Из двух текстов начали лепить один. А время идёт! С выпуска летят матюки! Задерживаем печатание стенографического отчёта, выпуск 'Правды' и других центральных газет… Скандал!
Уже давно опустел Кремлевский Дворец, а мы всё возимся с речью, стремясь соединить несоединимое. Правду сказанного с ложью написанного…
Где они теперь, эти 'исторические речи', произнесенные на съездах партии, в которых вылизывались каждое слово и предложение, сначала в райкомах и обкомах, а затем в отделах ЦК, и те редкие исключения из них, над которыми бились мы, их редакторы, когда они вдруг не укладывались в общепартийное русло. Сгинули, как ненужная макулатура, хотя и печатались на гербовой бумаге и с пугающим вензелем 'Хранить вечно!'
Сгинули вместе с несметными тоннами партийных документов, какие закладывались 'на вечность', в тартарары, а вместе с ними и весь тот 'антураж партийного быта', какой десятилетия выковывался и шлифовался ортодоксальными коммунистами. А то, что сие не зафиксировано в ритуальных партийных документах, да и в светской литературе, обеспечивает ему вечное забвение.
Это и заставляет меня столь подробно свидетельствовать о жизни Верхов. Сами же они ни за какие коврижки не приоткроют закулису своего бытия, то бишь Зазеркалье.
Ни Ленин, ни Сталин, ни Хрущёв, ни Брежнев, ни все другие, кто пребывал в этом первом ряду, завершая Ельциным, в своих многотомных писаниях ни словом не обмолвились и никогда не обмолвятся о позоре Зазеркалья, куда их вынесли карьера, судьба и течение истории.
Так случилось, что я был свидетелем вознесения некоторых последних правителей нашей страны. Происходило сие всё на тех же съездах-шоу. И хотя всякий раз в этих 'взлётах' всё было вроде бы 'по- своему', нечто мистически однозначное имело место быть.
Будто какая-то неведомая и непонятная для смертных сила выдергивала этих людей, ещё вчера доступных тебе и другим, и утаскивала на Верх в недоступное Зазеркалье.
Случай первый.
Предпоследний день XXIV съезда партии. Завтра выборы ЦК и заседание пленума, где будет избран Генсек, члены и кандидаты в Политбюро и секретари ЦК.
В кулуарах съезда лёгкий бриз-шепоток: 'Кого же изберут 'из новых' в 'ПБ' и секретари ЦК?' Он доходит и до нашего редакционного зала под самой крышей Большого Кремлёвского дворца, потому что во время перерывов мы вместе с делегатами бродим в вестибюлях, пьём кофе, чай, закусываем в буфетах. Словом, общаемся с Верхами.
Изменения в Политбюро, как правило, всегда происходят на съездах. Исключение – чрезвычайные пленумы, когда меняются первые лица.
И вот, на XXIV съезде в ряду последних выступлений мой черед редактирования падает на речь первого секретаря Красноярского крайкома Владимира Ивановича Долгих. Недавний главный инженер, а затем директор Норильского металлургического комбината, он новичок в партийных Верхах. Этим я и объясняю его волнение, когда слежу за его речью по ТВ. Ещё бы, впервые выступает на съезде. Но ничего, пообтешется и будет, как все.
Минут через пять после окончания речи инструктор нашего отдела Гришкевич вводит в зал высокого черноволосого человека, непрерывно вытирающего платком пот. Такое бывает редко с понаторевшими ораторами. Иду навстречу.
— Владимир Иванович, я ваш редактор.
Знакомимся. Провожу его к своему столу. На нём бутылки с минеральной и другой водой. Ораторы после речи много пьют. Листаю исчерканные страницы машинописного текста, осьмушки и целые листы вставок от руки. Невероятно!
— Давайте разбираться, — вздыхая, говорю Долгих, а сам думаю: 'Ну, подзалетел! Придётся ждать стенограмму и работать по ней. А там 'слуховые' ошибки, и без самого оратора в них не разберёшься. И сидеть ему, рабу Божьему, со мною часа полтора'.
Как можно деликатнее высказываю эту 'перспективу', а он:
— Да, я согласен. У вас тут прохладно, тихо и боржоми холодный…
— Ну, тогда вперёд! — поддерживаю его и берусь за разлохмаченные листы речи.
Владимир Иванович уже отдышался, волнение почти исчезло, и, как только я увязаю в его вставках, он начинает объяснять, 'какую мысль хотелось высказать здесь'. И тут же виновато:
— Речь готова. У вас в парторганах всё выверено. И вдруг вчера, после вечернего заседания, мне говорят: 'Надо поднять её до государственного звучания…' – И понизив голос дё шепота, доверительно добавляет: – Чтобы были всесоюзные проблемы. Ну, вот ночью и началось…
Неопытный в партийных интригах Долгих, видимо, принимает меня за большую шишку, узнав, что я работаю в ЦК. Гляжу в глаза моему собеседнику и пытаюсь узнать, догадывается ли он, зачем всё это ему было сказано? Кажется, знает. Кто-то, видно, из высоких партийных клерков, чтобы на будущее заручиться его благосклонностью, когда Владимир Иванович окажется в ЦК над ним. Явно знает, но нервничает. Ведь всё ещё может повернуться по-другому, потому что итог выдвижения кто-то связал с речью. Хорошо, если партийный клерк. А если там в 'ПБ', да ещё Сам? Вот и волнуется выдвиженец, и уже несколько раз нервно спросил: 'Ну, как я выступил?'
— Да, нормально.
Но он вопрошающе смотрит. Хочет и боится правды.
— Немного волновались. Но это и хорошо…
— Правда?
Почти два часа мы просидели над речью. На выпуске меня сильно не подгоняли, тоже, видно, понимали серьёзность момента. Да и время было!
Речь на утреннем заседании…
Владимир Иванович соглашался на все предложенные мной поправки, поспешно приговаривая: 'Ага, так лучше'. Или: 'Хорошо, хорошо, вы же знаете, как надо'.
На следующий день на заключительном заседании съезда Долгих был избран секретарём ЦК. В его обязанности входило руководство промышленностью страны.
Через год-полтора я встретился с ним на одном из совещаний в ЦК. С коллегой из сектора газет мы подошли к нему в перерыве, чтобы уточнить факты для информации в печать об этом совещании. Владимир Иванович, конечно, не узнал меня.
Подмывало спросить: 'А что если напомнить ему о той речи? Но ведь не известно, кому будет больше неудобства: ему или мне?' И я прогнал эту мысль.