передо мной, глядела на меня зверскими глазами. Я вытер лицо — тем самым измарал себе кровью лоб и нос. Электрический свет начинал меня слепить. Это было невыносимо: свет изнурял глаза.
В дверь постучали, и вошла горничная в сопровождении лифтера.
Дирти свалилась на стул. Спустя некоторое время, которое мне показалось очень долгим, она, ничего не различая, опустив голову, спросила лифтера:
— Вы были здесь в тысяча девятьсот двадцать четвертом году?
Лифтер ответил утвердительно.
— Хочу спросить вас: помните, такая высокая старая тетка… та, что выходила из лифта и упала, ее еще вырвало на пол… Помните?
Дирти бормотала, ничего перед собой не видя, как бы мертвыми губами.
Слуги, страшно смущенные, искоса переглядывались, словно спрашивая друг друга и ожидая ответа.
— Припоминаю в самом деле, — кивнул лифтер.
(У этого сорокалетнего мужика была блатная физиономия могильщика, да еще и словно замаринованная в масле — настолько елейная.)
— Стаканчик виски? — спросила Дирти.
Никто не ответил; оба они почтительно стояли в тягостном ожидании.
Дирти потребовала свою сумку. Движения ее были настолько тяжелыми, что она целую минуту не могла сунуть руку внутрь. Найдя, она бросила на пол пачку банкнот и сказала просто:
— Делите…
Могильщик нашел себе занятие. Он поднял драгоценную пачку и начал громко считать фунты. Оказалось двадцать. Десять он протянул горничной.
— Мы можем идти? — спросил он через минуту.
— Нет-нет, не сейчас, прошу вас, садитесь.
Она задыхалась, кровь прилила к лицу. Слуги стояли в почтении, но и на них наползала краска и тоска: во-первых, от неслыханных размеров чаевых, во-вторых, от всей невероятной и непонятной ситуации.
Дирти молча сидела на стуле. Долгая пауза: можно было уловить стук сердец в наших телах. Я двинулся к двери, с лицом, испачканным кровью, бледный и больной; я икал, готов был сблевать. Слуги с ужасом заметили струйку, стекавшую вдоль стула и по ногам их прелестной собеседницы: моча образовала все увеличивавшуюся лужу на ковре, под платьем девушки, пунцовой, извивающейся на стуле, как свинья под ножом, раздался тяжкий звук освобождаемого желудка…
Горничная, дрожа от отвращения, была вынуждена обмыть Дирти; к той, казалось, вернулось спокойствие и радость. Она позволила себя намыливать и вытирать; лифтер проветривал комнату, пока запах не исчез.
Потом, чтобы остановить кровь из раны, он перевязал мне руку.
И снова все стало в порядке: горничная кончила перестилать белье. Дирти, прекрасная, как никогда, вымытая и надушенная, продолжала пить, лежа на постели. Она приказала лифтеру сесть. Тот сел рядышком, в кресло. Теперь хмель заставлял ее дурачиться, как девочку.
Даже когда она ничего не говорила, она казалась игривой.
Иногда она хохотала.
— Ну, расскажите, — обратилась она наконец к лифтеру. — С тех пор, как вы служите в «Савое», вам, должно быть, доводилось видеть всякие мерзости.
— О, не так чтобы много, — ответил он, без конца прихлебывая виски; напиток, кажется, встряхнул его и привел в хорошее расположение духа. — В общем, здесь клиенты очень корректные.
— Ну, корректными можно ведь быть по-разному: вот, скажем, моя покойная маменька, которая расквасила себе рожу перед вами и наблевала вам на рукава…
И Дирти разразилась пронзительным смехом, куда-то в пустоту, без всякого отклика. Она продолжала:
— А знаете, почему все они корректные? Они трусят, ясно? У них зубы стучат, вот почему они не смеют выступать. Я это знаю, я ведь тоже боюсь, ну да, мой мальчик… даже вас. От страха я готова околеть…
— Не желает ли мадам выпить водички? — робко спросила горничная.
— Поди к черту! — грубо ответила Дирти, показывая язык. — Я больна, понимаешь? И у меня в башке что-то не так.
И добавила:
— Вам на это насрать, но у меня это уже вот где, понятно?
Нежным жестом я постарался ее успокоить.
Я заставил ее выпить еще глоток виски, говоря лифтеру:
— Сознайтесь: будь ваша воля, вы бы ее придушили!
— Верно, — взвизгнула Дирти. — Ты только глянь на эти лапищи гориллы… Волосатые, как муде.
Лифтер в ужасе возразил, вставая:
— Но мадам ведь знает, что я к ее услугам.
— Да нет, болван, представь себе, я не нуждаюсь в твоих мудях. Меня тошнит.
Она разрыгалась.
Горничная подскочила с тазиком. Она была воплощенным рабством, абсолютно благонравным. Я сидел неподвижно, весь бледный, и напивался больше и больше.
— А вы там, благонравная особа, — сказала Дирти, обращаясь в этот раз к горничной. — Вы себя мастурбируете и смотрите на чайники в витринах, мечтая обзавестить хозяйством; если бы у меня была попа, как у вас, я бы ее всем показывала; а без этого — сдохнешь в один прекрасный день от стыда; чешешь себя — и натыкаешься на дырку.
Внезапно испугавшись, я сказал горничной:
— Побрызгайте ее лицо водой… видите, она задыхается.
Горничная тотчас засуетилась. Она приложила на лоб Дирти мокрое полотенце.
Дирти с трудом добрела до окна. Она увидела под собой Темзу и на горизонте — несколько самых чудовищных лондонских домов, увеличенных темнотой. На свежем воздухе ее быстро вырвало. Облегченная, она позвала меня, и я сжал ее лоб, не отводя глаз от поганого пейзажа — от реки и доков. По соседству с отелем нагло торчали роскошные, светящиеся большие дома.
Я чуть не плакал, глядя на Лондон, настолько меня томила тревога. Я вдыхал свежий воздух, и детские воспоминания (например, девочки, играющие со мной в «чертика» или в «летящего голубка») ассоциировались у меня с обезьяньими руками лифтера. Впрочем, происходящее казалось мне незначительным и почему-то смешным. Сам я был пуст. Эту пустоту едва-едва хотелось заполнить новыми ужасами. Я чувствовал себя бессильным и презренным. В этом состоянии завала и безразличия я побрел вместе с Дирти на улицу. Она меня тащила. Не представляю человека, который бы более бессильно плыл по течению.
Впрочем, тоска, не позволяющая телу ни на секунду расслабиться, — это и единственное объяснение изумительной легкости: нам удавалось удовлетворять любые прихоти, презирая любые установленные перегородки. Хоть в комнате «Савоя». Хоть в кабаке. Где заблагорассудится.
Часть первая