появлении могучего художника люди начинают догадываться задолго до того, как художник стал могучим: от произведения к произведению растет и крепнет его талант, и, наконец, рождается то, что ставит имя творца в ряд выдающихся, а то и великих имен.
Шолоховское восхождение было иным, стремительным и бурным. Их было немного – людей, которые по первым рассказам безвестного донского паренька понимали, что перед ними самобытнейший писатель, от которого можно ждать очень многого.
Четырнадцать лет продолжался титанический труд. Первую фразу четырехтомной эпопеи вывела рука юноши, а последнюю – рука зрелого мужа. И люди поняли, что сделана эта книга на века. Явилось произведение воистину народное.
Хороших писателей много. Одни больше нравятся интеллигенции, другие – рабочим, третьи – крестьянам. А вот таких, книги которых с одинаковой силой волновали бы сердца всех людей, – таких писателей очень мало. Шолохов – именно такой писатель.
…Земля. Степь. Степь родимая!
Сколько раз мы слышали это сыновнее восклицание на страницах шолоховских творений! «Степь родимая!» – произносишь и ты, приближаясь к известному теперь уже всему миру уголку земли в верховьях Дона. Трудно передать словами состояние, охватывающее тебя всякий раз, когда ты вступаешь в шолоховские места. Точно светлое и теплое облако обнимает душу твою, и ты не можешь без глубокого волнения глядеть и вон на того беркута, разрезающего воздух косыми клинками радужных своих крыльев, и вон на те задумчиво притихшие степные курганы, и вон на тот бархатно-серебристый полынок, и особенно на ту далекую, извивающуюся синюю полоску реки с ее берегами, с галькой, зацелованной волной, на знаменитое стремя Дона, где далеким туманным утром озорной Гришка ловил со своим строгим и строптивым батькой жирных сазанов, на ту грустную тропинку, круто сбегающую к реке, на ту самую, по которой хаживала по воду прекрасная и несчастная Аксинья. Все это мир шолоховских образов – мир реальный и в то же время фантастически необычайный.
И как-то не верится, что вот сейчас откроется калитка и перед тобой встанет человек, обыкновенный, простой, даже застенчивый, который чудодейственной силой живого слова сумел потрясти миллионы людских сердец. Очевидно, никто из побывавших в гостях у Михаила Александровича не знал заранее, что он скажет в первые минуты встречи с великим художником. В самом деле, с чего же начать? Сказать о том, какой он большой писатель и как любит его народ? Ни к чему. И ты – в смятении. Смущается и писатель. Однажды он так и сказал:
– А вы не смущайте меня своим смущением.
И оба рассмеялись – и гость и хозяин. И обоим стало легко и просто. А потом он скажет:
– Снимайте-ка с себя все московское. Наденьте вот это. Поедем в степь.
И вы облачаетесь в ватную куртку, на голову надеваете малахай, на ноги – добротные яловые сапоги и делаетесь вроде бы и не гостем…
Поначалу вас поразит одна особенность Шолохова: рассказывая что-либо, он часто не заканчивает фразу, а как бы завершает ее жестом. Поэтому без привычки слушать его трудно. Он любит смешное и говорит об этом смешном с удовольствием, и при этом смеется сам заразительно и неудержимо, хотя слушателю порой рассказанная история и не покажется столь уж смешной. В чем же дело? Ведь у автора «Тихого Дона» и «Поднятой целины» такой неисчерпаемый кладезь удивительно красочных слов! Отчего же он так скуп на слова в устном рассказе и так щедр на жесты?
Потом вы начинаете понимать: острый глаз художника рисует перед ним всю картину раньше, чем он успевает выразить ее словами. И если картина действительно смешная, Шолохов смеется, потому что мысленно он уже написал ее. Дайте-ка ему остаться наедине с самим собой и с листом чистой бумаги, какая живая и сочная картина явится из-под его пера! Сделав для себя это открытие, вы вдруг вспомните, что очень немногие из великих мастеров слова обладали ораторским даром: они привыкли мыслить на бумаге и, как старатели отыскивают крупинки золота, отыскивают в сердце своем редкостные, драгоценные слова.
Дар художника – одно из величайших чудес земных. Как бы далеко ни ушло человечество в своем поступательном движении, какие бы новые миры оно ни открывало, оно никогда не перестанет наслаждаться творением искусства.
У свежего могильного холмика, в степной балке, низко опустив чубатую голову, в глубокой задумчивости сидит человек. А ты, потрясенный развернувшейся перед тобой великой человеческой драмой, почему-то думаешь о руках этого человека – больших, корявых, с набрякшими венами, руках хлебороба, безвольно и бессильно положенных на колени. Им бы пахать да сеять, этим крестьянским рукам, подправлять покривившиеся плетни на базу, ласкать детей и жену, а они много-много лет подряд только и делали, что проливали кровь таких же работяг-землепашцев. Что же случилось с тобой, донской казак Григорий Мелехов? Почему так трагично запутались твои дороги?
Чтобы ответить на этот вопрос, автору романа потребовалось ни много ни мало – четырнадцать лет. И вот уже более трех десятков лет триумфально шествует эта книга по всему свету. Едва ли найдется еще произведение, в котором с такой громадной художественной силой показан простой народ, умеющий так глубоко и сложно чувствовать, любить, радоваться и страдать. Оказалось, что полуграмотная казачка Аксинья Астахова способна любить не менее глубоко и страдать не менее сильно, чем Анна Каренина, что мятущаяся душа Григория Мелехова не менее сложна, чем душа Андрея Болконского, а батрак Мишка Кошевой не менее напряженно мыслит, чем Пьер Безухов.
И все дело в том, что задуматься о жизни, о своей судьбе, о судьбе своих хуторян, таких же бедолаг, как он сам, Мишку Кошевого заставила революция, она разбудила в нем так долго дремавшие силы. И это хорошо понял и показал Михаил Шолохов, который сам имел немало общего с Михаилом Кошевым…
В четвертой, заключительной книге «Тихого Дона» на первый взгляд все очень сдержанно. Герои говорят тихо, Дон течет медленно, нет резких слов и жестов. Все как бы обращено внутрь событий, все как бы прислушивается к нарастающей и приближающейся буре, которая вот-вот грянет. Уже с какой-то пронзительной, хоть и скрытой болью звучит в твоем потревоженном сердце мелодия казачьей песни, взятой М. Шолоховым эпиграфом к своему роману:
Автор как бы говорит вам: «Глядите, тут все очень важно, воздух насыщен грозой, за едва уловимым таится взрыв, подготовленный предшествующими событиями, – и тут все истинная правда, вы сами это видите, и мне незачем что-либо добавлять от себя». И вы напряженно следите за развитием событий и характеров. Вот по кипевшему в шальном цветении саду медленно идут Григорий и Наталья. «Она, жизня, Наташка, виноватит… Все время на краю смерти ходишь, ну, и перелезаешь иной раз через борозду…»
В романе это не первое и далеко не последнее упоминание о смерти. Много, очень много смертей в этой книге. Погибнут Штокман и Иван Алексеевич. Умрет патриарх мелеховского куреня, ревностный и цепкий хранитель казачьей старины Пантелей Прокофьевич, умрет Наталья, умрет бездумная вдовушка Дарья, умрет Ильинична. Наконец, погибнет Аксинья, и Григорий, мертвея от ужаса, поймет, «что все кончено, что самое страшное, что только могло случиться в его жизни, – уже случилось…». Перспектива таких трагедийных художественных решений могла бы до смерти испугать тех, кто сегодня не прочь похвастаться своей мнимой смелостью..
Конечно, перед Шолоховым стояла задача не из легких. «Пережим» мог сделать недоброе дело: подстерегала опасность подавить читателя обилием мрачных картин, и тогда он закрыл бы книгу в угнетенном, тягостном состоянии духа. Так бы, очевидно, и случилось с нами, ежели бы мы хоть на минуту забыли о том, что в хуторе Татарском остаются жить уверенный в праведности своих дел Мишка Кошевой и полная искрящейся энергии Дуняшка, что к ним прильнул детской душой маленький Мишатка – последний из мелеховской династии, и всем им принадлежит будущее; то есть ежели бы мы забыли о главном – о тех животворящих «студеных ключах», которые бьют из народных глубин, вещая светлую жизнь для людей, которых Великий Октябрь вывел на трудную, но единственно верную дорогу, ведущую к прочному счастью.
Было это в начале тридцатых годов.
Маленькое селеньице затеряно в бескрайних приволжских степях. Снежная заметь. Сугробы выше изб.