Так, например, известная книга Б. Брайниной о творчестве Федина совершенно не упомянута в тексте, хотя нетрудно заметить, что все фактические сведения заимствованы именно из нее. И только в трех случаях Симмонс ссылается на исследование Б. Брайниной: из него он почерпнул три цитаты из неопубликованных писем Федина! Не упомянуты ни многочисленные статьи о «Русском лесе», ни известные монографии о Шолохове (например, книга А. Лежнева или работа Л. Якименко о «Тихом Доне»). И понятно почему: ведь Симмонс тщится доказать, что советской литературной науки попросту не существует, что советские писатели, удостоенные внимания «Русского института» при Колумбийском университете, влачат у себя на родине какое-то одинокое существование и не пользуются общественным вниманием. Это очень затруднительно, и Симмонсу приходится постоянно вступать в противоречие не только с фактами, но и со своими собственными утверждениями.
Читая книгу Симмонса, мы все время испытываем отчетливое ощущение, что автор ее находится в чрезвычайно трудном положении. Вот он пересказал «Города и годы», охарактеризовал Курта Вана и Андрея Старцова; пересказывая, он не мог не упомянуть, что для изображения революционной русской действительности или жизни Германии периода мировой войны Федин использовал собственные наблюдения. Он не мог не увидеть, что самый сюжет романа непосредственно связан с историческими событиями, что конфликт, который он пытается толковать как конфликт отвлеченно-моральный, определяется борьбой, происходившей в мире. Но все это автору книги весьма неприятно, и он без всяких мотивировок заключает: «Главный недостаток романа – хотя некоторые критики считают это достоинством – состоит в подчинении характеров и сюжета широкому фону социального, политического и культурного материала…» Вот он пересказал «Первые радости» и «Необыкновенное лето», изо всех сил пытаясь отыскать в этих книгах сочувствие Федина к старому миру; пересказывая, он не мог не упомянуть о том, как события влияли на судьбы Извекова и Пастухова, Цветухина и Аночки. Но он не может согласиться с позицией писателя, правдиво показавшего историческое движение эпохи. Симмонс заявляет, что «изображение гражданской войны Федину не удалось» и что «его художническое вйдение не охватывает движения масс. Как Пастухов, он видит мир через изолированную личность. Он видит человеческие страдания не как абстрактную концепцию, а как живую страдающую индивидуальность». Эта тирада, видимо, направлена против социалистического реализма, который якобы не допускает изображения индивидуальности (тем более – страдающей!) и требует «абстрактной концепции». Но как согласовать это с тем, что Федин сам, еще на Первом съезде писателей, поддерживал этот творческий метод, а на Втором съезде развернуто и содержательно говорил о многообразии творческих возможностей в пределах социалистического реализма?
По-видимому, понимая, сколь шатки и неубедительны его выводы, Симмонс спешит обрушить на читателя то ничем не подкрепленные тезисы, то вовсе не относящиеся к делу мелкие факты. Ни с того ни с сего он вдруг подчеркивает «контраст» между тем, как изображен Фединым Саратов 1916 года и Саратов «необыкновенного» 1919 года, и пытается сделать заключение, что поскольку старый Саратов нарисован спокойным и сытым купеческим городом, а в первые годы революции он изображен как арена жестокой борьбы, то… симпатия Федина будто бы на стороне прошлого! «Через все творчество Федина
Симмонс широко применяет метод, излюбленный ревизионистами и буржуазными «критиками»: метод «вычитывания» из книг наших писателей того, чего в них нет. Разбирая «Барсуки» Леонова, он старается доказать, что симпатии писателя на стороне главаря восстания Семена: «Это настоящий герой, с симпатией нарисованный Леоновым», – утверждает Симмонс. А так как советская критика хвалила роман, справедливо считая его крупным шагом в творческом развитии Леонова, то Симмонс, упомянув об этих похвалах, считает нужным пустить в ход ядовитый намек: «Внимательное чтение романа, – пишет он, – тем не менее приводит к предположению, что Леонов не занимал открытой идеологической позиции и оставил глубокое противоречие между городом и деревней неразрешенным». Симмонсу дела нет до того, что в эпоху, о которой рассказывал Леонов в своем романе, эти противоречия в самой жизни еще не были разрешены, что писатель мог лишь наметить пути к их разрешению и что раскрытие противоречий действительности было крупной заслугой писателя. Его интересует другое: а нельзя ли бросить тень на идеологические позиции писателя? И нельзя ли попутно еще раз протащить любимый тезис о том, что советская литература избегает правды?
С «Русским лесом» дело обстоит еще труднее. Но трудности не смущают Симмонса, и он смело бросается вперед: Леонов, видите ли, постоянно перемежает картины прошлого и настоящего. Этот интерес к дореволюционному прошлому «обнаруживает, может быть, больше, чем глубокую личную веру писателя в историческую преемственность русской жизни… он, по-видимому, чувствует себя более «дома» в прошлом, менее подверженным ограничениям и запретам советского настоящего». Что же это «обнаруживает»? «Может быть», неприятие советского строя? Или, «по-видимому», стремление вернуть Россию вспять? Симмонс этого не говорит – он только намекает…
Жизнь – упрямая штука, и от нее не удается укрыться даже Симмсону. Чтобы рассказать о «Соти» и «Скутаревском», он вынужден сказать несколько слов о первой пятилетке. А заговорив о пятилетке, он вынужден признать, что в Советском Союзе строились заводы и железные дороги, города и плотины, электростанции и многое другое. Как ни старается Симмонс сократить изложение этих крайне неприятных ему фактов, они – даже на одной страничке! – производят довольно внушительное впечатление. Сквозь зубы признает автор и тот факт, что многие писатели посвятили свои книги изображению тех перемен, которые происходили в стране. Такому «настроению» поддался и Леонов: он «в результате написал два романа о пятилетке, которые были из лучших среди немногих хороших романов, посвященных этой теме». Опять вынужденное признание: оказывается, даже о пятилетке могут быть написаны хорошие романы (а как же быть с «несовместимостью» социальных и политических факторов и литературного творчества?). И таких романов, оказывается, все-таки было больше, чем два, написанных Леоновым… Но просто признать эти неприятные факты – значило бы изменить собственному «методу» и самому себе. Поэтому Симмонс добавляет: «Леонов поверил в «идеологический мираж», будто «пятилетка меняет лицо России и народ меняется с ней». Признание этого «миража» привело к тому печальному для Симмонса обстоятельству, что в «жестокой схватке между старым и новым официальные критики теперь приветствовали попутчика, который наконец стал союзником…». Несмотря на все это, Симмонс утверждает, не приводя тому никаких доказательств, что Леонов и по сей день «держится своего убеждения в независимости искусства» от общественной жизни!
Извращая принципы социалистического реализма, Симмонс пытается усмотреть «неприятие» Леоновым этих принципов в том, что… писатель часто обращается к материалу прошлого. А так как