заставлявшего себя работать по пятнадцать часов в сутки, строго планировать время на развлечения, еду и сон и избегать дел и занятий, уводящих в сторону от избранной цели.
Шолохов развивался как обыкновенный человек. И если что и поражает в воспоминаниях о Шолохове, так это прежде всего обилие в них каждодневных житейских мелочей, на какие с серьезной заинтересованностью отзывался автор «Тихого Дона», как бы «размениваясь» на суету и «отвлекаясь» от своего главного предназначения. Иначе говоря, Шолохов был слишком одарен чувством непосредственной жизни, не исключая обыденных людских страстей, радостей и невзгод. Он шел от жизни и из жизни, формируясь без какого-либо заранее продуманного плана. Больше того, сама жизнь планировала за Шолохова: не дописав «Тихого Дона», он садится за «Поднятую целину»; откладывает «Поднятую целину», увлекаясь романом «Они сражались за родину»…
Талант Шолохова есть органическое развитие в нем чувства любви к жизни, которое задаром дается человеку от рождения, до его полноты и универсальности. Это – первичный, божественный дар по природе и качеству, дар, не укладывающийся в концепции и разрушающий теории… Талант Солженицына обусловлен подавлением в человеке его естества и характеризуется не укорененностью в жизни, а способностью к выработке концепций по поводу действительности. По своему характеру это талант спекулятивный, вторичный, рациональный, идущий от ума, сомневающегося в возможностях души и сердца. В отличие от Шолохова Солженицын как художник не обладает ощущением тайны, глубины и чуда жизни и артистизмом самозабвенного перевоплощения в чужое, отличное от «моего», существо; его писательской воле не подвластны ни психология женщины, ни феномен ребенка, ни поэтическая сторона природы и отношений между людьми – все то вечное, что не поддается переводу на язык механики и математики, социологии и политики.
Талант Солженицына – исключительное порождение XX века, склонного к подмене натуры ее суррогатами: чувства – интеллектом, конкретного человека и конкретной национальной действительности – теоретическими представлениями и конструкциями о людях и жизни. В этом смысле надо бы удивляться не тактическим способностям и упорству Солженицына, с какими тот защищает свои идеи с юношеских лет, а гению и мужеству Шолохова, сумевшего, вопреки соблазнам, в бурную эпоху столкновения и борьбы идей отстоять не только живого человека и живую жизнь от посягательства на них всякого рода умозрительных «уздечек» и «удавок», но и укрепить народ в его всегдашнем сердечном недоверии к многообещающим логическим построениям будущего. «Тихий Дон», сколько бы ни старались обвинить его автора в политической тенденциозности соответствующим случаю подбором цитат, – произведение в высшей степени свободное и не исчерпывающееся никакой умственной концепцией. Претензии к Шолохову- художнику обнаруживают несовершенство нашего ума, склонного к окончательным суждениям. Между тем чтение «Тихого Дона» должно бы нас подвигнуть к выводу о принципиальной неконцептуальности российской жизни и о недостаточности интеллекта в ее обустройстве.
С юности вынашивая замысел своеобразного анти-«Тихого Дона» – «Красного колеса», Солженицын косвенно признал свое поражение в художественном соревновании с Шолоховым, отдав в многочисленных интервью предпочтение «Архипелагу ГУЛАГу» как главной книге в своем творчестве.
Проиграв Шолохову, Солженицын в «Красном колесе», естественно, потерпел поражение и от жизни. Как пишет французский славист Жорж Нива, «страшным и гиблым оказался путь Солженицына в поисках утраченной добродетели. Он ее не нашел. Он застрял в дебрях документа и архива». И далее: «Трагична потеря ориентира, как будто сам предмет повествования повлек за собой повествователя. Умер романист, умер роман, побледнели все вымышленные лица, остался огромный ворох обрывков…Неудача эта не литературная, не поэтическая, а более глубокая, экзистенциональная» (Континент. 1993. № 75).
Вывод Нивы не лишен проницательности. Думается, не без сопряжения с собственным духовным опытом Солженицын в последнее время заговорил о «холодящем страхе смерти» и о причинах такого страха: «Человек потерял ощущение себя как ограниченной, хотя и одаренной волею точки Вселенной, он все больше стал мнить себя центром окружающего, не себя приноравливая к миру, а мир к себе. И тогда, конечно, мысль о смерти становится невыносимой: ведь это погасание всей вселенной разом» (Комсомольская правда. 17.9.1993).
Раньше Солженицын думал о себе иначе – именно как о «центре вселенной», о человеке, в сознании которого даже не от страха смерти, но от одного только «шипения»: «Вы арестованы!» – «мир раскалывался», а «если уж вы арестованы – то разве еще что-нибудь устояло в этом землетрясении?» (Архипелаг ГУЛАГ. М., 1990. С. 13).
Шолохов никогда не мнил себя центром вселенной и не приноравливал мир к себе. Даже умирая, он думал о страдании ближних, невольно причиняемом им своею болезнью. Чувствуя, что жизненные силы покидают его, автор «Тихого Дона» благодарно коснулся губами руки жены и – со словами «Потерпи немного, я сейчас помру» – скончался…
Я это вспомнил, чтобы охарактеризовать отношение отца к своим рукописям, – думаю, если бы такие предложения и были, отец вряд ли на них согласился бы.