Григорий узнает, что Мишка ожидает ареста, а то даже и расстрела Григория. С другой стороны, Григория мутят, тянут на восстание бывшие его однополчане из зажиточных казаков, которые были недовольны продразверсткой, и из числа тех, которым вообще с советской властью было «не по пути». Наиболее активным из них оказывается Яков Фомин, возглавивший банду, восставшую против советской власти. Узнав о волнениях в округе, Григорий воспринимает это как плохую весть. Он и без того боится сурового возмездия за свои преступления против советской власти, а столь напряженная обстановка еще более осложнит его положение. Предупрежденный Дуняшкой о том, что Михаил настаивает на его аресте, он скрывается из хутора. Его захватывают фоминовцы, и он, не видя для себя верного пути, вступает в банду – с отвращением, идя на это как на самоубийство, хотя и сохраняет мечту о том, что возьмет Аксинью и уйдет с ней на Кубань, будет вести мирную жизнь, выжидая, пока все утрясется. Фоминовские «борцы за идею» оказываются обыкновенными бандитами. Григорию день ото дня становится все более явной их враждебность народу. Он бросает банду и ночью тайком возвращается в хутор за Аксиньей, чтобы бежать на Кубань. В пути Аксинья погибает. И тут Григорий понимает, «что самое страшное, что только могло случиться в его жизни, – уже случилось…» Самый солнечный свет меркнет перед его глазами. Это дано автором в изумительном образе черного солнца.
Последние страницы – окончание пути Григория, резко изменившегося, не такого, каким мы его знали, за которого волновались, Григория сломленного, вызывающего скорее даже не сочувствие, а жалость и осуждение. «Он утратил со смертью Аксиньи и разум и былую смелость». «Все отняла у него, все порушила безжалостная смерть. Остались только дети. Но сам он все еще судорожно цеплялся за землю, как будто и на самом деле изломанная жизнь его представляла какую-то ценность для него и других…»
Однако кончается и это. Тоска по детям, по родному хутору не дает ему оставаться среди дезертиров, с которыми он скрывался в лесу, «.. ночами тоска воспоминаний одолевала его»… «Походить бы ишо раз по родимым местам, покрасоваться на детишек, а тогда можно бы и помирать»… Не дожидаясь амнистии, которая предвиделась к 1 мая, он идет домой. На минуту встают в памяти черты прежнего, нетерпеливого, горячего Григория, который говорил, что ждать да догонять – самое постылое дело. Возвращаясь в хутор, Григорий бросает все свое оружие в Дон. Он идет сдаваться.
Финальный эпизод – встреча с сыном – достойное завершение замечательной книги, написанной со все нарастающим и нарастающим творческим подъемом и поражающим мастерством.
Однако многие зададут себе вопрос: что же все-таки оттолкнуло Григория от советской жизни? Не было ли у него настроений, близких к настроению белого казачества, не остался ли он беляком, уже придя к красным?
«– … думает, что такой уж я белым приверженный, что и жить без них не могу. Хреновина! Я им приверженный, как же! Недавно, когда подступили к Крыму, довелось цокнуться с корниловским офицером – полковничек такой, шустрый, усики подбритые по-англицки, под ноздрями две полоски, как сопли, – так я его с таким усердием навернул, ажник сердце взыграло! Полголовы вместе с половиной фуражки осталось на бедном полковничке… и белая офицерская кокарда улетела… Вот и вся моя приверженность».
Григорий говорит это вполне искренно. Он попросту от одних отстал и к другим не пристал. Народ ушел вперед, а Григорий слишком долго проколебался. Он остался одиночкой и, по существу, умер. От командира красного эскадрона до главаря бандитской шайки, беглеца в числе пяти уцелевших от разгрома банды дезертиров – таков печальный путь Григория в VIII части книги до момента его сдачи советской власти.
Он оказался не в силах выпутаться из переплета сословных предрассудков, которые веками культивировал царизм в казачестве. По своему существу Григорий мог бы быть нашим человеком, но он безнадежно запутался. Трагический смысл книги, мне кажется, в этом. Слишком сложны оказались для него противоречия и связи, из которых он не нашел выхода – выхода, который спас бы его. В этом состоит то, что назвали бы в эстетике его «трагической виной», обусловившей трагическую развязку.
Интересны в этом плане его собственные тяжелые размышления в разговоре с Кошевым: «– Они рядовые, а ты закручивал всем восстанием. – Не я им закручивал, я был командиром дивизии. – А это мало? – Мало или много – не в том дело… Ежели б тогда на гулянке меня не собирались убить красноармейцы, я бы, может, и не участвовал в восстании. – Не был бы ты офицером, никто б тебя не трогал. – Ежели б меня не брали на службу, не был бы и офицером… Ну, это длинная песня! – И длинная, и поганая песня. – Зараз ее не перепевать, опаздано». И – опять-таки в разговоре с Прохором Зыковым: – «…я с семнадцатого года хожу по вилюжкам, как пьяный качаюсь… От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби».
Он сам сознает, что оторвался от массы казачества, от народа, который уже целиком стал на сторону советской власти. Это показано в ярком сне Григория.
«…Григорий видел во сне широкую степь, развернутый, приготовившийся к атаке полк. Уже, откуда-то издалека, неслось протяжное: «Эска-дро-о-он…», – когда он вспомнил, что у седла отпущены подпруги. С силой ступил на левое стремя, – седло поползло под ним… Охваченный стыдом и ужасом, он прыгнул с коня, чтоб затянуть подпруги, и в это время услышал мгновенно возникший и уже стремительно удаляющийся грохот конских копыт. Полк пошел в атаку без него…»
Так постепенно остается Григорий один. Становится ли от этого меньше интерес к книге, менее глубоким ее значение? Нет. Потому что, сужаясь от образа человека, выражавшего нередко настроение всей массы среднего казачества, до образа одиночки, потерявшего почву под ногами, значение фигуры Григория Мелехова в то же время расширяется, выходя за рамки и специфику казачьей среды, Дона, 21-го года, и вырастает до типического образа человека, не нашедшего своего пути в годы революции.
Так, на мой взгляд, разрешается переплетение личных и типических мотивов в образе Григория.
Читатель долго волновался за судьбу Григория. И может не раскаиваться в этом. Ибо трагическая двойственность этого образа несет в себе в то же время многое, что могло бы сделать Григория нашим человеком, разберись он вовремя в том, что происходило вокруг него.
Поэтому с таким волнением читается место в книге, где Аксинья рассказывает Григорию о своем разговоре с Мишаткой:
«…Мишатка раз прибегает с улицы, весь дрожит: «Ты чего?» – спрашиваю. Заплакал, да так горько. «Ребята со мной не играются, говорят – твой отец бандит. Мамка, верно, что он бандит? Какие бывают бандиты?» Говорю ему: «Никакой он не бандит, твой отец. Он так… несчастный человек…»
Интересно то, как сложно и глубоко ответил Шолохов на все читательские пожелания.
Григорий остался в живых, но, по существу, он умер. Аксинья погибает, но то, чего хотел читатель – их соединение с Григорием, – осуществлено: Григорий окончательно связал свою судьбу с ее судьбой. Личная судьба Григория трагична, но она трагична потому, что он оторвался от народа. Мелеховская семья распалась и погибла, но ростки ее укрепились в новой жизни – Дуняшка, яркий образ которой так очаровывает в 4-й книге романа, и Мишатка, тот Мишатка, сын Григория, который растет в семье Дуняшки и Кошевого.
Все это и ряд других элементов дают в книге ощущение того катарсиса – «очищения», – который классическая трагедия включила в себя как необходимое. Огромное значение в осуществлении этого принципа имеют шолоховские картины природы, которые в восьмой части доведены до совершенства.
Ан. Калинин
Встречи
Синий хребет соснового бора, перекинутый через Дон мост… и вот Вешки. Продолжаясь за мостом, дорога взбегает на бугор, ведет к майдану.
На майдане людно и шумно, как на ярмарке. В тени дощатого забора, сидя на корточках, делятся куревом несколько казаков. Поодаль, опершись на длинный посох, стоит высокий, древний старик с белой, прозрачной бородой и серебряной серьгой в ухе. Низкорослый, клещеватый в ногах казачок, упершись рукой в седло, затягивает подпругу тонконогому, светло-рыжей масти жеребцу-дончаку. Дончак высоко закидывает голову, нетерпеливо перебирает на месте сухими, мускулистыми ногами. Поставив правую ногу на стремя, казачок, чуть прикоснувшись рукой к луке, птицей взлетает в седло. Дончак берет с места крупным наметом. Собравшиеся на майдане казаки провожают удаляющегося всадника долгими, безотрывными взглядами. Все изобличает в нем уроженца Дона, исконного жителя здешних мест, с детства